Книга Лазалки, страница 40. Автор книги Улья Нова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Лазалки»

Cтраница 40

Как-то раз бабушка и дед решили, что надо сходить в фотоателье. Дед гладил брюки через марлю, уложив доску на кухонный стол. Потом медлительно и неохотно укреплял узел галстука под кадыком, вытянувшись перед зеркалом, придирчиво вглядываясь в свое лицо. Все было как обычно. Медленная прогулка по старым послевоенным дворам. Худощавый конопатый фотограф почему-то сразу догадался, что фотографировать надо деда. И фотограф указал рукой в сторону тусклого усталого зеркала, отражающего в иные дни по пятнадцать разных насупленных лиц. Фотограф протянул деду черную пластмассовую расческу с редкими-прередкими зубцами. Летом, в ветреные и дождливые дни, расческой пользовались почти все посетители фотоателье. И зимой – тоже, потому что под меховыми шапками прически сминались, слипались, а ведь никому не хотелось иметь на фотографии смешной помятый вид. Но дед под суровым взглядом бабушки отказался от общей усталой расчески, выловил из кармана свою, старательно поскреб мягкие вьющиеся волосы. Из-за этого у него на голове образовался немного печальный, больничный порядок, пряди, утратив блеск, стали мокрыми и поблекшими. Потом фотограф усадил деда на стул перед белой простыней. Направил на него черный-пречерный объектив старенького фотоаппарата. Дед смотрел в черный внимательный глаз устало и растерянно, не как командир эскадрона кавалеристов и даже не как раненый, придавленный тушей подстреленной лошади. Обычно в таких случаях дед смеялся, балагурил, рассказывал про кавалерию, но в тот день он почему-то сидел тихо, немного насупленно, как тусклый и растерянный старичок с палкой-клюшкой. И в его взгляде не сверкал задорный огонек-отблеск сабли. Через неделю, получив фотографию в большом сером конверте, бабушка заперлась на кухне и долго разглядывала ее. Потом, отвернувшись к швейной машинке, она до полуночи подшивала тряпочки и лоскутки, все, которые попадались ей под руку. Она не замечала, что из-за детского парка с ржавыми, заброшенными каруселями, из-за леса с санаторием летчиков доносится гудок электровоза. И едва уловимый стук колес по рельсам. В тот вечер на пятом этаже, в черной-пречерной квартире, Галя Песня сидела за столом, вслушивалась в город, погруженный в ночь. И ждала. Стук отдаляющегося поезда постепенно стихал, оставляя ожог обиды и растерянность в самом центре груди. Галя не догадывалась, что это чувство знакомо почти всем. Она прикрывала лицо ладонью. Сидела, всхлипывая, в темноте. И тут, словно специально для нее, по асфальтированной дорожке через двор, мимо черных и золотых окон, цокали четыре пары длинных и острых шпилек. Слышались сладкие, грудные смешки, шепот и вздохи. Галя догадывалась, что две повзрослевшие девочки с ветерком направляются под вечер в аэропорт. У них мягкие губы, нагловатые телячьи глаза, в глубине которых запрятан испуг и надежда на то, что какой-нибудь самолет увезет их к морю, далеко-далеко. На них черные лосины, джинсовые мини, сверкающие в тусклом свете окон стекляшками. У них в волосах блестки, похожие на снежинки. Галя вслушивалась в удаляющиеся звуки: девочки шли через неосвещенные окраинные дворы по черной-пречерной дороге к шоссе. Там они долго голосовали на ветру, громко матерясь для смелости. Редкие машины проносились мимо, обдавая песчинками и холодными капельками грязи. Но потом кто-нибудь обязательно останавливался, его очки блестели в тусклом свете лампочки. Они, хихикая, забирались внутрь: одна на переднее сиденье, другая – назад. И неслись в аэропорт, поглядывая на редкие фонари распахнутыми глазами, мечтая больше никогда не вернуться в Черный город.


Галя сидела за кухонным столом, прислушиваясь к далекому гулу шоссе. В ее груди чернели обугленные головешки и разгоралась яростная жажда поскорее выпить и забыться. Тогда она начинала еще сильнее с нетерпением ждать, что совсем скоро в Черном городе кто-нибудь старый-престарый уснет и не проснется или кто-нибудь маленький и непоседливый, не удержавшись, сорвется с высокой, шаткой лазалки. Потом будут похороны, за ними – поминки. Галю посадят за длинный стол, накрытый во дворе или в большой комнате. Посадят на деревянный стул, за белую скатерть или клетчатую клеенку, рядом со всеми. Перед ней поставят бутылку, открутят крышечку, и уже три секунды спустя водка, всхлипывая, польется в ставшую бесхозной большую чашку с отколотой ручкой. Галя, не моргая, сожмет чашку в ледяных ладонях, одним махом поглотит содержимое. Робко пододвинет опустевшую чашку на середину стола, чтобы ей налили еще, чтобы ей помогли поскорее забыться и сбежать из Черного города.


Так происходило довольно часто, по вечерам. Галя ждала на пятом этаже, за кухонным столом, в сумраке, прислушиваясь к гудкам и выкрикам Черного города. А тремя этажами ниже бабушка строчила на машинке, в городе лазалок, стараясь не выпускать наружу птицу тревоги, слепую безумную птицу, рождение которой предвещает беду. Это было молчаливым состязанием ожиданий, схваткой надежд. И бабушка оказывалась сильнее.

7

За нами никто не приглядывал, не звал обедать, не качал головой из сумрака между тюлевыми занавесками. Мы с Мариной были предоставлены самим себе. Бабушка с утра ушла на работу, в больницу. Деда перевели из реанимации в палату, где он целыми днями без интереса листал газеты на скрипучей железной кровати, с тремя будильниками, что тикали вразнобой на низенькой тумбочке. Маринина мама, как всегда, с утра мыла подъезды и сырые лестничные клетки окрестных домов. Маринин отец неподвижно сидел в кресле, рядом стояла табуретка, на ней – тарелка, полная окурков. Соседка Сидорова, которой нас поручили, крепко спала после работы. У нас в запасе оказалась уйма медленного, дружелюбного времени, пропитанного пыльной листвой и вкусом черной рябины. Мы висели вниз головами на лазалке-мостке, наблюдая, как раскачивается перевернутый город. Сквозь низкие облака пробивалось рассеянное солнце. Как старый актер, неохотно откланяться перед окончательным наступлением осени. Потом мы носились друг за другом в лабиринте из полотенец, простыней и колгот, цепляясь за чужие пододеяльники и скатерти, что колыхались на веревках, посреди двора. Надо было столько успеть, а время уже близилось к обеду. И мы отчаянно дергали за метелки травы, спрашивали, «петушок или курица», кружились на ржавой скулящей карусели, свешивались с холодных сидений, касаясь ладонями, волосами и щеками песка. Мы рвали под окнами черную рябину, сначала по нескольку ягод, потом жадно и безжалостно обдирали с веток грозди. Ягоды окрашивали ладони, губы, зубы и языки сладким, вяжущим, черным-пречерным соком. Прохладный осенний ветер, проснувшись, вырвался из подвалов, трепал листву кленов и Маринин выгоревший желтый сарафанчик, перепачканный песком, пылью и ягодами. Но мы упрямо, назло ветру резвились в лучах безразличного больничного солнца, которое утрачивало интерес к лужайке и все чаще отсиживалось за облаками. Мы носились, сжимая в кулаках грозди черной рябины, кружились, сцепившись за руки, клевали ягоды. Постепенно, час за часом, мы обошли все лазалки, уделили внимание перекошенным скрипучим качелям и деревянной горке. Наши ладони пропахли холодными, чуть ржавыми перекладинами, голубыми хлопьями краски, песком, липким соком ягод.


Неожиданно все крики умолкли. Гудки, шелест, скрипы, постукивания вокруг дома – стихли. Нарастающая тишина ни о чем не сообщала, не подталкивала, не напоминала, а только ждала. И мы с Мариной, хором, без слов, прониклись уверенностью, что никто не отправится разыскивать нас в ближайшие полчаса. А значит, скорей! Сначала в невидимку превратилась Марина. Она разжала кулак, и потерявшие всякий смысл черные ягоды раскатились по асфальту. Марина расправила сарафанчик, умолкла, насупилась и прибавила шаг. Я брела следом, следя краем глаза за подъездами и всем, что мелькает и движется вокруг. Особенно настораживали старушки, бабушкины знакомые, бывшие пациентки, жены больных. Их надо было старательно обходить, чтобы не нарваться на расспросы. На сюсюканье. На обиженное: «Чего это ты не здороваешься?» И я тоже на всякий случай превратилась в невидимку, растворившись в сером сыром воздухе городка, напичканном горьковатым дымком котельной, запахом фиалок и мокрых половых тряпок. Я плавно и тихо следовала за невидимой Мариной, стараясь почти не дышать, не шлепать сандалиями, не рвать с кустов, что росли под окнами, шипы и листья, не окликать бредущую в проулок дворнягу, не махать вослед самолету. Но потом, почти одновременно, мы сдались, взвизгнули и со всех ног понеслись мимо низенького деревянного общежития, двери подъездов в котором разрисовал Никанорыч, чудак-художник. Раньше мы тайком приходили сюда, чтобы как следует рассмотреть рисунки. Цветы, деревья, птиц и облака на черных-пречерных дверях барака. А еще послушать ругань и звуки пианино, вылетающие из перекошенных форток.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация