По крышам барабанит дождь. Я являюсь первой (как в школе —
всегда была паинькой) и прохожу тест. Он такой трудный! Мне не под силу одолеть
даже десятую часть. Я так хорошо знаю итальянский, выучила так много слов, но
они не спрашивают ничего из того, что я знаю. Второй этап — устный экзамен: это
еще хуже. Меня допрашивает худосочный итальяшка, который чересчур тараторит. Я
могла бы отвечать гораздо лучше, но из-за нервов делаю ошибки даже в тех
словах, которые учила (ну почему сказала Vado a scuola вместо Sono andata a
scuola? Я же это знаю!).
Но все кончается хорошо. Учитель проверяет мой тест и
называет уровень:
ВТОРОЙ!
Занятия начинаются после обеда. И я иду обедать (ем жареный
эндивий), а потом возвращаюсь в академию и самодовольно дефилирую мимо
студентов, попавших на начальный уровень (все они molto stupido, не иначе), на
первый урок Где все такие же умные, как я. Только вот вскоре становится ясно,
что кое-кто вовсе не такой умный и мне здесь вообще нечего делать, так как
второй уровень трудный невероятно. Я будто плыву, еле держась на поверхности, и
с каждым вдохом наглатываюсь воды. Преподаватель, худосочный парень (почему все
учителя такие тощие? Худые итальянцы кажутся мне подозрительными), слишком
тараторит, пропускает целые главы в учебнике и все время повторяет: «Это вы уже
знаете, это вы уже знаете…» Выстреливая фразы, как из пулемета, он ведет
разговор с моими одногруппниками, которые, как оказывается, бегло владеют
итальянским. Нутро сжимается от ужаса, я судорожно дышу и молю Бога, чтобы меня
не вызвали. На перемене пулей выбегаю из класса, нетвердо держась на ногах, и
чуть ли не в слезах плетусь к администратору. Там, четко выговаривая слова
по-английски, прошу их перевести меня на первый уровень. Так они и делают. И
вот теперь я здесь.
Наша учительница пухленькая и говорит медленно. Так-то
лучше.
15
Интересные у меня подобрались одногруппники: никому из них
итальянский, в сущности, не нужен. В группе нас двенадцать человек разных
возрастов, со всех концов света, но все приехали в Рим по одной причине — учить
итальянский, потому что так нам захотелось. Никто не смог назвать хотя бы одну
практическую причину нашего пребывания здесь. Мы тут не по приказанию
начальника: «Ты должен выучить итальянский, чтобы мы могли успешно вести дела
за рубежом!» У всех, даже у чопорного инженера из Германии, одинаковый мотив —
а я-то думала, что одна такая: мы хотим выучить итальянский просто потому, что
этот язык нам нравится. Русская девушка с грустным лицом говорит, что уроки
итальянского для нее — способ побаловать себя, потому что ей кажется, что она
«заслуживает в жизни чего-то прекрасного». Инженер из Германии заявляет: «Хочу
учить итальянский, потому что люблю dolce vita — сладкую жизнь». (Только он
произносит это с немецким акцентом, и получается «дойче вита» — немецкая жизнь.
Боюсь, такой жизни он хватил уже с лишком.)
Как мне предстоит узнать в следующие несколько месяцев, есть
вполне оправданные причины, почему итальянский является самым красивым и
эротичным языком в мире — и почему так кажется не только мне. Чтобы понять их,
нужно сперва представить, что когда-то в Европе говорили на многочисленных
диалектах латыни, которые по прошествии веков превратились в разные языки —
французский, португальский, испанский и итальянский. Во Франции, Португалии и
Испании этот процесс носил характер органичной эволюции: диалект столицы
постепенно становился общепринятым для всего региона. Поэтому сегодняшний
французский — не что иное, как разновидность средневекового парижского
диалекта; на нынешнем португальском некогда говорили в Лиссабоне; испанский же
родом из Мадрида. Победа была за столицей — на языке крупнейшего города
заговорила вся страна.
Но не Италия. Здесь было одно существенное отличие: Италия,
по сути, и страной-то не была. Объединение Италии случилось очень поздно, в
тысяча восемьсот шестьдесят первом году, а прежде это был полуостров воюющих
между собой городов-государств, где правили гордые князья или правительства
других европейских стран. Италия была частично собственностью Франции, частично
— Испании, а частично — церкви; были и области, которые и вовсе принадлежали
всем кому не лень — лишь бы силенок хватило оккупировать крепость или замок Что
до итальянцев, кому-то такая ситуация, безусловно, казалась унизительной, а
кому-то было глубоко наплевать. Большинству, конечно, было не по душе
присутствие европейских колонизаторов, но были и апатичные личности,
заявлявшие: «Franza о Spagna, purche se magna» — что на диалекте означает:
«Франция, Испания — какая разница, лишь бы желудок не пустовал».
Такая внутренняя разрозненность привела к тому, что Италия
так никогда и не стала единым целым — и итальянский язык тоже. Неудивительно,
что итальянцы веками писали и читали на местных диалектах, совершенно не
понимая друг друга. Ученый из Флоренции едва ли смог бы вести беседу с
сицилийским поэтом или венецианским купцом (только на латыни, а латынь
национальным языком не считалась). В шестнадцатом веке группа итальянских
ученых собралась и решила, что такая ситуация абсурдна. На итальянском
полуострове должен быть итальянский язык, хотя бы письменный, одинаковый для
всех. И вот эта группка интеллектуалов совершила беспрецедентный поступок в
европейской истории: они просто выбрали самый красивый из местных диалектов и
окрестили его новым итальянским языком.
А чтобы найти самый красивый диалект, когда-либо звучавший
на территории Италии, ученым пришлось вернуться на двести лет назад, во
Флоренцию образца четырнадцатого века. Собрание ученых умов решило, что
итальянским следует сделать тот язык, на котором говорил великий флорентийский
поэт Данте Алигьери. Автор «Божественной комедии», повествующей о путешествии
через Ад, Чистилище и Рай, шокировал литературный мир, написав свое
произведение не на латыни. Латынь виделась Данте гниющим языком элиты, а
использование латыни в серьезной прозе, по его словам, «превратило литературу в
продажную девку». Универсальное ремесло писателя становилось уделом богачей,
обладающих привилегией аристократического образования. Данте же вышел на улицы,
послушал живой флорентийский язык, бывший в ходу у городских жителей (среди них
были столь блестящие его современники, как Боккаччо и Петрарка), и использовал
этот язык в своей поэме.
Его шедевр был написан на просторечии, которое он окрестил
«сладкоречивым новым стилем» (dolce stil nuovo), и непосредственно во время написания
этот язык менялся — так же, как предстояло измениться английскому эпохи
Елизаветы I под влиянием Шекспира. И группа ученых-националистов, которые
намного позже взяли и постановили, что итальянский Данте станет официальным
языком, в этом отношении очень напоминала собрание оксфордских шишек, в начале
девятнадцатого века решивших, что отныне все в Англии будут говорить на языке
Шекспира. И самое удивительное — их решение претворилось в жизнь.
Выходит, что современный итальянский — вовсе не диалект Рима
или Венеции, хотя оба города были могущественными в военном и торговом
отношении. Это даже не флорентийский диалект в чистом виде. Грубо говоря, это
язык Данте. Ни одному европейскому языку не свойственна такая поэтичность. И ни
один из них не может быть более идеальным средством выражения человеческих
эмоций, чем флорентийский диалект четырнадцатого века, увековеченный одним из
величайших поэтов западной цивилизации. «Божественная комедия» Данте написана
терцинами — цепочкой рифм, повторяющихся трижды каждые пять строчек, из-за чего
образное флорентийское просторечие сложилось в «каскадный ритм», как его
называют ученые. Этот ритм до сих пор слышен в ступенчатых поэтичных каденциях,
которыми в Италии изъясняются таксисты, мясники и чиновники даже сегодня. Последняя
строка «Божественной комедии», в которой Данте предстает перед ликом самого
Бога, отражает чувство, хорошо знакомое любому, кто имеет представление о так
называемом современном итальянском языке. Данте пишет, что Бог — это не просто
ослепительный образ яркого света, но прежде всего l'атог che move il sole e
l'altre stelle… Любовь, которая движет солнце и прочие звезды.