Его ответы на вопросы так сложны, что трудно будет
пересказать их вкратце, но в качестве основной причины он называет печальную
итальянскую традицию взяточничества на местном уровне и эксплуатацию
иностранными доминаторами. Все это в конце концов привело итальянцев к выводу,
что никому и ничему в мире нельзя доверять — на первый взгляд вывод верный.
Поскольку мир продажен, лжив, нестабилен, сложен и несправедлив, следует
доверять лишь тому, что можно испытать при помощи чувств, — и именно
поэтому по части чувств итальянцам нет равных в Европе. Именно поэтому,
утверждает Барзини, итальянцы готовы терпеть ужасающе некомпетентных генералов,
президентов, тиранов, профессоров, бюрократов, журналистов и промышленных
магнатов, но в жизни не потерпят некомпетентных «оперных певцов, дирижеров,
балерин, куртизанок, актеров, режиссеров, поваров и портных». В мире хаоса,
катастроф и обмана порой можно верить лишь красоте. Художественное совершенство
непродажно. Удовольствие нельзя выторговать. И иногда еда становится
единственной твердой валютой.
Вдохновенно творить красоту и наслаждаться ею — дело
серьезное, и не всегда это способ сбежать от действительности, наоборот: порой
это — средство остаться в реальном мире, когда все остальное рассыпается на
сплошную риторику и сюжетные интриги. Не так давно сицилийские власти арестовали
объединившихся в братство католических монахов, глубоко погрязших в заговоре с
мафией. Так кому же теперь доверять? Во что верить? Мир недобр и несправедлив.
Достаточно высказаться против этой несправедливости — и, по крайней мере на
Сицилии, закончишь жизнь в фундаменте безобразной новостройки. Как сохранить
чувство собственного человеческого достоинства, обитая в такой среде? Может
статься, что и никак А может, единственный выход — гордиться тем, что всегда
безукоризненно отделяешь рыбное филе от костей и делаешь самую воздушную
рикотту в городе?
Не хочу никого оскорблять, проводя слишком уж явную
параллель между собой и многострадальным сицилийским народом. Мои жизненные
трагедии носили личный и в большинстве своем надуманный характер, не имея ничего
общего с эпической картиной притеснения. Развод и депрессия — это вам не
несколько веков убийственной тирании. У меня был личностный кризис, но были и
возможности (финансовые, творческие, эмоциональные) этот кризис преодолеть. Но
все же не могу не заметить, что поколения сицилийцев, сохранившие чувство
собственного достоинства, и я, заново обретшая самоуважение, сделали это
благодаря одной и той же идее, а именно: убежденности, что умение ценить
жизненные удовольствия и есть то самое, что удерживает на плаву человеческую
сущность. Кажется, именно это имел в виду Гёте, говоря, что надо побывать на
Сицилии, чтобы понять Италию. Именно это я чувствовала инстинктивно, когда
решила приехать сюда, в Италию, чтобы разобраться в себе.
Ведь в те минуты, когда я лежала в ванне в Нью-Йорке и
читала вслух слова из итальянского словаря, мои душевные раны и начали
затягиваться. Моя жизнь рассыпалась на кусочки, я изменилась до такой степени,
что не узнала бы саму себя — поставь меня в шеренгу с другими подозреваемыми в
полицейском участке. Но, начав учить итальянский, я ощутила проблеск счастливой
жизни, а когда после черной полосы начинаешь видеть свет в конце тоннеля, надо
хвататься за него всеми руками и ногами и не отпускать до тех пор, пока он не
вытянет тебя лицом вверх из болота. И это не эгоизм, а необходимость. Тебе
подарили жизнь, и твой долг (и человеческое право) искать в жизни красоту,
пусть даже это всего лишь проблеск.
Я явилась в Италию нервной и тощей. Тогда я еще не знала,
чего заслуживаю в жизни. И может, до сих пор до конца не осознала это. Но ясно
одно. — за этот период я собрала себя по кусочкам и с помощью невинных
удовольствий превратилась в гораздо более целостное существо. Одним словом, я набрала
вес — эта фраза по-человечески, проще и точнее всего выражает мою
трансформацию. Теперь я ощущаю свое присутствие в мире гораздо отчетливее, чем
четыре месяца назад. Я уезжаю из Италии, став намного больше, чем до своего
приезда. Уезжаю с надеждой, что рост одного человека — расширение его жизненных
горизонтов — само по себе примечательное событие. Пусть даже человек, которому
повезло на этот раз, — не кто иной, как я.
Книга вторая
Индия, или «Карашо
пожаловать!», или 36 историй о поиске веры
37
B детстве у нас были цыплята. Их всегда было не меньше
десятка, и, когда один умирал — их и ястреба таскали, и лисицы, не говоря уж о
загадочных цыплячьих болезнях, — папа тут же заменял его на нового. Ехал
на соседнюю птицеферму и возвращался с новым цыпленком в мешке. Но дело в том,
что подсаживать нового цыпленка к старым нужно очень осторожно. Нельзя просто
поместить его к «старичкам» — они воспримут это как вторжение на их территорию.
А сделать нужно вот что: ночью, пока остальные спят, тихонько подсадить новую
птицу в курятник Посадить ее на жердочку рядом со стаей и на цыпочках выйти.
Утром, когда цыплята проснутся, они не заметят новенького, потому что будут
думать: «Мы не видели, как он пришел, значит, он был здесь все время». Но самый
прикол, что и новенький, проснувшись в новой стае, не понимает, что его только
принесли, и думает: «Наверное, это и есть мой курятник».
Такое же чувство возникает у меня по приезде в Индию.
Мы садимся в Мумбаи в половине второго ночи. Тридцатого
декабря. Высмотрев свой багаж, я сажусь в такси, где мне предстоит ехать
несколько часов — ашрам находится в глухой деревне. Рассекая дорогу по ночной
Индии, я дремлю, иногда просыпаюсь и смотрю в окно — странные призрачные фигуры
худых женщин в сари бредут вдоль дороги со связками хвороста на голове. В такой
час? Нас обгоняют автобусы с темными фарами, а мы обгоняем тележки, запряженные
волами. Гибкие корни баньяна расползаются по дорожным канавам.
В половине четвертого мы подъезжаем к воротам ашрама и
останавливаемся прямо у храма. Пока я вылезаю из такси, из потемок появляется
молодой человек в западной одежде и шерстяной шапочке. Мы знакомимся: это
Артуро, мексиканский журналист; ему двадцать четыре, и он — последователь моей
гуру, его послали меня встретить. Пока мы шепотом обмениваемся приветствиями, я
вдруг слышу знакомые первые такты моего любимого санкритского гимна,
доносящиеся из глубин храма. Это арати, первое утреннее богослужение, которое
проводится ежедневно в половине четвертого, с пробуждением ашрама. Я указываю
на храм и спрашиваю у Артуро разрешения присоединиться, и он жестом говорит
«пожалуйста». И вот я расплачиваюсь с таксистом, ставлю рюкзак за дерево,
снимаю ботинки, опускаюсь на колени и касаюсь лбом ступени храма, после чего
проскальзываю внутрь и сажусь рядом с небольшой группкой женщин, в основном
индианок, поющих прекрасный гимн.
Я зову этот гимн санскритской «Милостью Господней»:
[24]
он полон стремления служить Господу. Это единственное
религиозное песнопение, которое я выучила наизусть, — не столько потому,
что надо, сколько потому, что нравится. Я начинаю петь знакомые слова на
санскрите, от простого вступления, повествующего о священном йогическом учении,
к восходящим нотам воспевания («Я поклоняюсь истокам Вселенной… Я поклоняюсь
тому, чьи глаза — солнце, луна и огонь… Ты — все для меня, о Бог богов…»). А в
последних строках кристаллизуется сама суть веры («Это совершенно, то
совершенно; если Ты отнимешь совершенное от совершенного, совершенное
останется»).