А у самого Владимира было так. Собаку успокоили, стало быть. И тогда захватчик на них обоих будто вопросительно — за маской-то лица не видно — посмотрел, словно спрашивая разрешения — позвольте погладить, мол, вашу собачку, а на деле пытаясь их вызвать на сочувственное отношение к приговоренному к расстрелу; Лена же с Владимиром молчали. Потом штурмовик направил пистолет в голову собаке, опять посмотрел на ребят — мол, точно, ни у кого никаких возражений, и тут Володя почувствовал, как Лена дернулась вперед, желая остановить захватчика. Владимир успел схватить ее за горло и с такой силой сжать, что все слова застряли у нее в глотке и растворились в сдавленном — чтобы покашлять нормально, воздух-то тоже нужен, — кашле. Анданорец, черным обелиском, идолом древности, немыслимо, но реально стоявший на полу московской квартиры, одобрительно кивнул Владимиру — на Анданоре кивок головы также означает «да», — ткнул Лену дулом в лоб, не до шрама, не до крови, так, слегка, через пять минут и не чувствовалось уже, а потом направил жерло своего портативного плазмомета на Шторма, которого Владимир теперь, отпустив обреченно поникшую Лену, изо всех сил удерживал, чтобы тот не бросился на анданорца. Владимир искренне верил тогда — ну, или хотел верить, — что судьба собаки была-таки решена положительно. На самом деле это дело Лены было рассмотрено офицером, имевшим статус «младшего эмиссара колонизируемых территорий», положительно, и потому сгущавшийся кошмар грядущего человекоубийства почти рассеялся, а вот Шторму офицер безо всякого интереса к его персоне запустил плазмой между глаз.
И Владимир опустошенно наблюдал, как разумные, пусть собачьи, глаза, совсем живые секунду назад, вот так — ПРОСТО — превращаются в пуговицы. И ведь не скажешь, что изменилось, что за оттенок проступил на лице умершего уже пса, а только пуговицы с глазами не спутаешь. И уже не собаку удерживал в руке поводком Владимир, а странное явление, называвшееся примерно так: «Подделка, похожая на тело собаки породы дог. Его макет». А штурмовик, не удостоив оставленных жить даже прощальным взглядом, развернулся и вышел. И, замкнув за ним дверь, Владимир услышал, как он уже звонит в квартиру по соседству. А сколько в тот день собак постреляли — жуть! Про наступавший следом за страшной ночью день можно было сказать, что тогда Москва хоронила своих собак. Справедливости ради надо отметить, что некоторое, небольшое количество кошек также пострадало за излишний патриотизм. Так, например, московский кот Григорий был единственным жителем Москвы, которому удалось отправить на тот свет хотя бы одного анданорца. И еще он спас жизнь своего хозяина, ударившего явившегося к нему эмиссара. Тот, следуя инструкции, для вида поддался, а вот шлем был не пристегнут к броне ворота по халатности. Так вот именно тогда Гриша, подскочив, порвал ему артерию на шее сквозь незаметную глазу щель. То ли случайность, то ли инстинкт. Как и предполагали в ужасе застывшие хозяева героического Григория, через считанные минуты подоспели штурмовики, обходившие соседние дома. Характер же нанесенной раны, которую выявил внимательный осмотр, говорил о том, что убийцей был кот. Устав операции не предполагал уничтожение всех членов семьи оказавшего сопротивление, но лишь «выразивших сочувствие». И было абсолютно не важно, удалась ли попытка сопротивления или нет. Каралось именно намерение, а не его результат. Хозяева же Гриши печально стояли над телом погибшего по собственной, очевидной для его коллег халатности эмиссара, печально склонивших звериные морды голов; кот же сидел на антресолях, злобно подвывая, скалясь и рыча на разные голоса. Итак, пристрелив кота, наши доблестные вершители воли Императора двинулись дальше. «Стоп, — думал потом Владимир, вспоминая. — В моих же руках собака, а не кот умер в тот день». Шторм давно уже умер, а Володя же так и стоял с поводком, удерживая на весу тяжесть туши. Рука-то уже успела привыкнуть к тому, что неугомонная собака беспрестанно дергается, а теперь она так быстро изменила свои основные свойства, что сразу не догадаешься, что если ТЕПЕРЬ ЕЕ ОТПУСТИТЬ, ТО ОНА НЕ УБЕЖИТ. Она также и не шагнет, не укусит, не тявкнет. «Не лает, не кусает» — это как раз про Шторма загадка, — пришли тогда в голову Владимиру неуместные по своей глупости мысли… Он отпустил поводок, и когда Шторм рухнул на пол, ударившись костями о мягкий клетчатый линолеум со звуком падения мешка с картошкой, то Лена пронзительно и удрученно посмотрела на Владимира, будто крича взглядом: «ПОЧЕМУ ЖЕ ТЫ НЕ СМОГ ЕГО ОСТАНОВИТЬ!» Владимир же молча повернулся и ушел, сразу после того как внизу звонко хлопнула дверь парадного, давая понять, что эмиссар на сегодня окончил работать с этим подъездом. Владимир слышал потом уже, что не важно, было ли оружие у людей или нет, — если обнаруживали оружие, то его просто забирали, а потом уничтожали. Но если кто-нибудь хоть детской, хоть старческой рукой замахивался на воина Империи, то такого уже ничто не могло спасти. Двери в пустующие квартиры, так же как и в те, хозяева которых побоялись открывать, вышибались пластиковой взрывчаткой с направленным характером волны. Еще спускаясь от Лены, Владимир видел разверстые рты трех таких квартир — они надолго мрачно оживили собой московские типовые подъездные пейзажи. Владимир вернулся домой, просто пройдя поперек детской площадки. Если бы теперь рядом был броневичок, то Владимир бы получил свою дозу плазмы. Если бы хоть один штурмовик вышел из любого, находящегося в зоне видимости подъезда, Владимир тоже получил бы свою долю расплавленной зелени. Только и летящую с меньшей скоростью и обладающую меньшим весом и диаметром. Но столь же смертельную. Шел он также и мимо помойки, сегодня заваленной безобидными новогодними елочками, а завтра — страшными подарками злобного Деда Мороза — мертвыми собачками, и выброшенными хозяевами, так как долбить почву для похорон собаки тогда было делом избыточно сложным. Не до собак. Тело же Шторма — Володя видел его через день — просто валялось под Лениным окном. Разумеется, Владимир не вызвался помочь хоронить того, кого и хозяйка просто спихнула с подоконника. И как же тоскливо было смотреть, как многие любимцы с дырочкой между глаз валяются под окнами своих хозяев. А тогда, когда ТОЙ САМОЙ ночью Владимир чудом добрался живым до своей квартиры, дверь в которую была уже выбита направленным взрывом, как и все не открытые хозяевами двери, то, включив телевизор, он не застал какой-нибудь час назад прерванный захватчиками горячечный, агонизирующий выпуск новостей, — все каналы уже транслировали величественный гимн Анданора на фоне лица их Императора. И более ничего. Гимн был со словами на чужом, чуждом, певучем неземном языке. А когда перестаешь понимать, на каком языке говорит с тобой твой телевизор, то это очень страшный штрих в общей картине. Вообще все тогда было страшно, каждое по-своему. Например, одинокие люди, как Владимир, всерьез боялись ходить в туалет по-большому. Поскольку дверь открыть будет некому, ее вышибут, а ты потом доказывай, что не от них прятался, а просто выйти не мог. И ведь так погибло за время оккупации немало одиноких москвичей, именно таким образом. Только смерть с каждым днем делалась менее страшной, становясь все более обыденной и привычной, пропитывая при этом собой и делая чудовищной всю тогдашнюю жизнь. Вот так начались оккупационные будни для нашего героя. Бессмысленные цифры человеческих потерь не передадут вам и намека на то состояние, в которые погрузилась вся планета. Никто не обижался на военных, быстро прекративших бессмысленное противодействие и сдавшихся на милость победителя. Все ждали волшебного слова «Сопротивление». И когда оно зазвучало, полушепотом, еле слышно, на лицах появлялись не сулящие доброго улыбки. И первые листовки Сопротивления, появлявшиеся на улице, не сулили ничего доброго. «Смерть, — писали они, — всем, кто сотрудничает с врагом». Захватчиков убить были руки коротки, вот и расправлялись с людьми, перешедшими на сторону Анданора. И все равно Сопротивление все любили, даже заочно. И боялись.