— С каким мужиком?
— Да с Тимофеем Лобановым. Встретил — качается бедняга, едва ноги волокет.
Так как ни Илья Нетесов, ни Евсей Мошкин не знали, о чем идет речь, то Кузьме Кузьмичу пришлось рассказать. Тимофея Лобанова он встретил на Марьиных лугах. Идет в районную больницу. Идет еле-еле, с колом в руках. Ну и что было делать? Пришлось Кузьме Кузьмичу завернуть лошадь да подвезти беднягу.
— Этого беднягу не подвозить надо, а судить, — сказал, мрачнея, Михаил.
— Ну почто же ты так, Миша?
— А пото, что дезертир лесного фронта. Кто ему давал направленье в больницу? А ты еще хочешь, чтобы мы его на лошадке катали?
— Нет, Тимофей Лобанов не дезертир, — сказал Кузьма Кузьмич. — Не из таких.
— Не из таких? Вот как! А ты, может, Кузьма Кузьмич, не веришь, что он и в плену был?
— Да ведь плен — это, ребятки, дело такое… Какая же война без плена? Я сам в двадцать первом в плену у поляков был.
— Это так. Война без плена не бывает, — подтвердил Илья.
— Смотря какая война, — упрямо гнул свое Михаил. — В нынешнюю войну все насмерть воевали. И надо еще доказать, кто как сдался.
— Ну за Тимофея можно не беспокоиться, — сказал Кузьма Кузьмич.
— А откуда тебе это известно? Ты с ним там был? А может, он сам о геройствах своих рассказывал?
— Не рассказывал. Всю дорогу молчал. А фактики у меня есть. Есть фактики. С двадцать пятого года знаю Тимофея.
Михаил начинал злиться. Кузьму Кузьмича он уважает — хороший человек. И лично ему немало сделал добра. Но что же он говорит? За кого заступается?
Утром, передавая сводку второму секретарю райкома Шумилову, он, Михаил, сказал, что один человек самовольно вышел из леса и, не имея направления от фельдшера, отправился в районную больницу. А как же иначе? Не мог же он обманывать райком!
— Кто это у вас такой смелый? — спросил Шумилов.
Михаил назвал фамилию.
— А-а, так это тот, который в плену был? Понятно, понятно. Мы его вылечим — передадим прокурору.
И Шумилов далее сказал, чтобы он, Михаил, срочно написал и передал по телефону донесение: такой-то и такой-то под видом болезни дезертировал с лесного фронта, бывший военнопленный…
Михаил написал и передал. А как же? Есть закон о трудповинности? Есть. Медицина не подтверждает болезни? Не подтверждает. Ну а он, Михаил, должен быть добреньким, да? Этого хочет Кузьма Кузьмич? А за счет кого добреньким? За счет баб, которых от детишек от грудных оторвали да в лес погнали. А может, за счет председателя? Не видел Кузьма Кузьмич, как мы тут председателя своего в лес провожали, чтобы в кузнице огонь не затух? Интересное кино!
Кузьма Кузьмич уперся — не пробьешь. Головой кивает, вроде бы сочувствует, а губы поджал — значит, при своем мнении. Эту его особенность хорошо знал Михаил, и он, окончательно распалясь, врубил напоследок:
— А война у нас была, нет? Была, говорю, война, а? И что бы мне сказал отец, ежели бы я всякого изменника по головке гладил?
Было это вечером 24 апреля. А ровно через три дня, тоже вечером, когда Михаил приехал с сеном с Синельги, первое, что ему сообщили на конюшне, Тимофей умер. Умер во время операции. От рака…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Штаб по подписке на заем собрался в правлении к семи часам утра.
Ганичев, уполномоченный райкома, вручил необходимые бумаги парторгу Озерову (Озеров с Анфисой должны были охватить подпиской нижнюю часть деревни), затем еще раз предупредил:
— Не ниже контрольной цифры. Выше можно, а ниже нельзя.
— Ясно, — сказал Озеров.
Контрольные цифры по займу Ганичев подработал еще дня за два до объявления закона о займе, так что, когда объявили закон, ему оставалось лишь внести небольшие уточнения. Собрание коммунистов тоже провели вовремя. И тем не менее подписку на заем в Пекашине из-за похорон Трофима Лобанова (не перенес старик смерти сына) пришлось отложить на два дня: нельзя, немыслимо было открывать такую политическую кампанию под рев да причитания баб.
— Этот старик нам еще выйдет боком, — хмуро заметил Ганичев, поворачивая от правления в верхний конец деревни.
Лукашин промолчал, борясь со встречным ветром.
Ветер дул с севера — остервенело, с собачьим визгом. Пинега, зажатая холодом, еще не освободилась от льда — стонет, мается, как роженица, а протолкнуть лед не может. И, глядя на реку, на подгорье, на голые, окоченевшие поля, где местами еще держался снег, Лукашин думал сейчас об этих полях, на которых не было ни одной кучки навоза, о том, что обычный расчет пекашинцев на воду-вешницу, на даровой навоз — ил — в этом году не оправдается. Не выйдет нынче река из берегов — это теперь даже малому ребенку было ясно. А раз не выйдет какой же выход? Вози скорее навоз на поля, благо и погода позволяет. И он, между прочим, так и думал, вернувшись с лесозаготовок: всех бросить на навоз. Нет, стоп! — сказал район. Берись-ка сперва за заем. Эта кампания на повестке дня.
За медпунктом Ганичев начал сворачивать с передней улицы на задворки, и Лукашин удивленно выгнул бровь.
— Военная хитрость, — сказал Ганичев и подмигнул, обнажая в улыбке два ряда крепких, железных зубов.
Свои зубы Гаврило Ганичев, как шутили над ним, съел на кампаниях. Это был старый коняга — районщик, сухой, жиловатый и очень выносливый, один из тех уполномоченных-толкачей, которые из года в год, и зимой и летом, и в мороз и в грязь, колесят по районной глубинке — пешком, на случайных подводах, на попутных машинах, как придется.
— Ты что, первый раз на займе? — спросил Ганичев.
— После войны первый.
— То-то. А я на этих займах каждую весну. Знаю колхозную публику. Ты к нему в заулок, а он стрекача через поветь. Ты к следующему дому, а там уже кол в воротах. Понял? И тут треба пошевелить мозгой, а не с песнями вдоль деревни…
Не нравилась Лукашину эта затея с блужданием по задам — они не на войне, чтобы брать каждый дом с тыла. Да и какой он председатель, ежели от него шарахаются свои колхозники? Но он не стал спорить. Его, Ганичева, теперь власть в Пекашине. Вчера, например, Ганичев отдал распоряжение: завтра, в первый день подписки, никого на работы не посылать. И вот идут они мимо скотного двора, мимо конюшни, проходят колодцы — всё места, где по утрам толчется народ, а сегодня никого. Будто жизнь остановилась в Пекашине.
И Лукашин опять заметался в мыслях по своей председательской колее. На носу сев — основа основ деревенского бытия, а что он застал в Пекашине пять дней назад, вернувшись с Ручьев? Полное запустение, если не считать нетесовского звона в кузнице. А Михаил Пряслин, его заместитель, чуть ли не при смерти: жесточайшее воспаление легких. И так, оказывается, уже десять дней. Десять дней колхоз без хозяина! Весной, накануне сева.