Немцы опять обстреливали город из орудий. Был обстрелян Невский, мосты, Фрунзенский район. Баррикадами не продержаться. Устарели. Современная война требует авиации, танков, орудий, а баррикады? Тьфу!..
Сейчас, наверное, немцы применят ОВ. В Ленинграде столько народу и армии, что если немцам применить в эту войну ОВ, то только сейчас. Два дела сделают: Ленинград возьмут и столько армии положат. А у немцев, наверное, есть такие ОВ, что нам еще неизвестны, и наши противогазы ничего против них не сделают. Ведь война-то началась как? Сколько войск у немцев было сосредоточено на границе… А мы и в нос не чуяли, что война близка. Так же с ОВ будет. Ну ладно, облегчил свою душу сими строками — и будет».
Юра Рябинкин мечется, винит все и всех, он лишен успокоительной силы дела, ответственности. Ему некуда девать себя, не на что направить энергию. Особенность Ленинградского фронта не давала в те дни многим подросткам, школьникам возможности чем-то помочь армии. Он чувствует опасность, хотя не знает подробностей и масштабов надвигающейся беды.
«22 сентября… Новости с фронта крайне плохие. Пал Киев. Это значит, что треть немецкого плана выполнена. Неужели немцев не отшвырнут от Ленинграда? Всюду говорят, что Ленинград окружен немцами, а немцы окружены сибирской армией под командованием Кулика. Ребята в школе шутят: «Кулик немцев жмет, немцы нас жмут. В конце концов Кулик так на немцев нажмет, что они «в панике» ворвутся в Ленинград».
Десять винтовок на весь батальон,
В каждой винтовке — последний патрон…
Говорят, что эта песня действительна (…). Не знаю, так ли это. Больше слухам теперь не верю.
23 и 24 сентября. Дежурили в школе. Особых происшествий не было. Научился в коня, в девятку играть. Особо интенсивных налетов германской авиации на Ленинград не было. Правда, вчера было 13 тревог, но не бомбили. Уменьшен паек на мясо и еще на что-то.
В спецшколу на медосмотр не ходил. Не знаю, пойду ли вообще. Как знать?
25 сентября. Сегодня я окончательно решил, что мне делать. В спецшколу не иду. Получаю паспорт. Остаюсь в школьной команде. Прошу маму эвакуироваться, чтобы иметь возможность учиться. Пока езжу на окопы. Через год меня берут в армию. Убьют — не убьют. После войны иду в караблестроительный институт или на исторический факультет. Попутно буду зарабатывать на физической работе сколько могу. Итак, долой политику колебаний! Сегодня иду в школу к 8-ми. Если мама придет раньше, скажу ей мое решение. Все остальные исходы я продумал и отказался от них.
Кроме того: решил тратить на еду себе начиная с завтрашнего дня 2 рубля или 1,5.
Мое решение — сильный удар для меня, но оно спасет и от другого, еще более сильного удара. А если смерть, увечье — то все равно. Но это-то именно и будет, наверное, мне. Если увечье — покончу с собой, а смерть — двум им не бывать. Хорошо, очень хорошо, что у мамы еще есть Ира.
Итак, из опасения поставить честь на карту я поставил на карту жизнь. Пышная фраза, но верная.
26 сентября. Появились новые факторы на мое решение. Откуда мама взяла, не знаю, но она говорит, Что с 1 октября всех с 16 лет возьмут в рабочие отряды. Когда я сказал ей, что в спецшколу не пойду, произошла целая сцена. Просила, просила, чтобы я шел…
Ладно, все одно… В спецшколу иду, чтобы успокоить маму (на 1 день), а она, бедняжка, и не ведает, что за успокоение будет. В сводках ничего особого. Слухам не верю. Вчера опять была артстрельба по городу».
Может быть, Юра не хотел идти в спецшколу из-за медосмотра? Боялся, что признают негодным? Стыдился своего слабого здоровья? Слабого зрения? Он скрывал свое нездоровье от всех. Подобное почти болезненное тщеславие или самолюбие вполне в характере этого подростка.
«1 и 2 октября. За последние дни как-то сильно проявились в моем характере упрямство и гордость. Думаю, что от беспрестанных волнений. Сдана Полтава, больше ничего особого не знаю. Окончилась конференция США, Англии и СССР для оказания помощи СССР против Германии.
Дежурить в школе продолжаю. В нашу команду недавно поступил Левка Шванг. В ночь с 1 на 2 была сильная бомбежка. Я с Финкельштейном и Никитиным в это время был на чердаке школы.
Мне — шестнадцать лет, а здоровье у меня, как у шестидесятилетнего старика. Эх, поскорее бы смерть пришла. Как бы так получилось, чтобы мама не была этим сильно удручена.
Черт знает какие только мысли лезут в голову. Когда-нибудь, перечитывая этот дневник, я или кто иной улыбнется презрительно (и то хорошо, если не хуже), читая все эти строки, а мне сейчас все равно.
Одна мечта у меня была с самого раннего детства: стать моряком. И вот эта мечта превращается в труху. Так для чего же я жил? Если не буду в В.-М. спецшколе, пойду в ополчение или еще куда, чтобы хоть не бесполезно умирать. Умру, так родину защищая.
Думал написать мало, ан оказалось много. Ну ладно.
Хоть английский помню, и то хлеб.
Сейчас еще мама не вернулась с работы с Иркой. На часах — четверть шестого. Займусь шахматами и чтением, а может быть, завалюсь спать. Там посмотрю, что выйдет.
А мама уже мне раз сказала очень интересные слова: «Юра, ты узнай, как можно, если записаться в спецшколу, эвакуироваться». Очень интересные слова.
Никитин меня вчера вечером спрашивает: «Юрка, не пойдем ли в В.-М. спецшколу?» Да, мечта, а с мечтой расстаться — себя похоронить. Как быть?.. Кем быть? — Где быть?..»
СОТЫЙ ДЕНЬ ВОЙНЫ
В сотый день войны, 29 сентября 1941 года, Г. А. Князев как бы окидывает заново взглядом свой плацдарм. Его перу часто не хватает живописных подробностей, подлинных диалогов тех лет, той живой плоти, которая украшает дневники людей художественно одаренных или хотя бы имеющих журналистскую сноровку. Этого у Князева мало, он не слышит в разговорах окружающих людей характерных выражений, словечек военного времени, на которое быстро и чутко отозвалась народная речь. Его, историка, интересовали прежде всего факты, детали, в которых отражались ход войны, умонастроение, поведение людей. Можно, конечно, вспомнить писательский дар таких русских историков, как Ключевский и Соловьев. Блестящие стилисты, они в своих работах предстают и как талантливые художники. Требовать подобного от каждого историка было бы несправедливо. Но тем более поучительно, что подневные, подробные записи, которые вел совсем не писатель, записи, вроде бы лишенные литературной ценности, тем не менее обладают значительной, порой уникальной ценностью — исторической. Оказывается, что честные записи любого думающего, образованного человека о пережитом, обо всем, что он видел, слышал, знал, интересны и в своем роде единственны. Такие записи не обесцениваются другими свидетельствами современников.
Итак, сотый день войны.
«1941. IX. 29. Понедельник. Падают под ударами резкого сентябрьского ветра листья с деревьев. Всюду ветер намел на асфальте волны песка. Хмурится порой небо, но прорывается ярким потоком лучей солнце и озаряет ярким светом наш замечательный город. В эти дни страшных для него испытаний он стал дороже, ближе даже тем, кто привык к нему и был равнодушен. Каждый дом, улица, площадь, переулок — все такое родное, близкое и в такой непосредственной опасности! Каждый день пожары, разрушение зданий, гибель людей… А люди ходят по улицам, работают на заводах, в учреждениях. Приходят на службу и тихо сообщают: «А у нас все стекла повылетели: соседний дом разрушила фугасная бомба. Ночевать придется у знакомых». И никто не знает, чем кончится начавшийся, ну вот хотя бы сегодняшний день, яркий сентябрьский день…