— …В любой эпохе взлетов имеются свои великие люди, то есть люди, по масштабу явно превышающие уровень обыкновенного. Культурные эти взлеты и накопление великих людей кажутся нам случайными. Может быть, это отражение сверхстатистической закономерности, позволяющей почти сливаться скоплениям культурных достижений и скоплениям видимой формы — трудов, которые остаются после великих людей. Русская наука — часть большого европейского комплекса, но в то же время — автономное явление внутри этого комплекса. Если строить систему культурных типов человечества, то в большом типе европейской культуры будет и русский тип. С конца восемнадцатого века началось бурное взаимодействие русского культурного типа и европейского культурного типа. Оно протекало не мирно, что сказалось и в языке. Русский язык был наводнен таким количеством иностранных слов, что русские люди понять друг друга не могли, говоря по-русски. Может, этим объясняется традиция перехода русской интеллигенции на французский… Затем русская культура пережила своеобразный ренессанс, который затронул науку. Произошло слияние русского культурного центра и европейского. Русские физики приняли активное участие в перефасонивании физической картины мира от старой, классической картины с абсолютным детерминизмом — к современной, значительно более свободной, интересной, богатой различными возможностями как теоретическими, так и практическими… Русский культурный центр создал вспышку великих русских ученых в конце девятнадцатого — начале двадцатого века. Среди них учителя Николая Ивановича Вавилова Как фактически, так и теоретически. Это — основатель современного почвоведения Докучаев; основатель всей агрохимии, не только нашей — а наша агрохимия одна из великих, — Прянишников. И, наконец, непосредственный учитель, с которым Николай Иванович дружил, перед которым он преклонялся, и я преклоняюсь перед ним, один из величайших ученых нашего века — Владимир Иванович Вернадский… К сожалению, Вавилов сделал не все, что мог, — слишком мало жил. Математик за такой короткий срок жизни может сделать много, для полуописательных, полуэкспериментальных наук требуется время. В этом смысле Вавилову было дано мало времени…
Глава двадцать вторая
Замечательных людей кругом него было много. Замечательных биологов, физиков, химиков, математиков. Он питал слабость к талантам. К талантам и красоте. Оба эти качества всегда изумляли его, в них было торжество природы. Нечто божественное, необъяснимое. Выражение «божья искра» стоило того, чтобы в него вдуматься. Частица чуда. Нечто из высшей материи, нечто таинственно-прекрасное, залетевшее в обыкновенный человеческий организм. Значит, не свойственное нормальному разуму, а постороннее, чего никак не достичь, не вырастить изнутри ни трудом, ни воспитанием. Всплеск наивысшего, вспышка, озарение, при котором мы можем увидеть что-то иное…
Восторг перед талантом, слабость к нему — да, но не преклонение. Преклонялся он всего перед одним человеком, с которым судьба сводила его дважды подолгу в Берлине. Это был Владимир Иванович Вернадский. Все связанное с Вернадским было для него свято. Никак не думалось, что он способен на такое почтительное, даже трепетное чувство. Он и рассказать-то о нем не сразу решился. Начинал с подступами, издалека и долго не мог добраться, словно бы отступая перед этой скалой. То примется за «вернадскологию» — так он назвал учение, которое развивал в последние годы, — то про сына Вернадского… Будучи в США, он уговорил Лельку, и они специально поехали в Йель, чтобы познакомиться с сыном Вернадского, который работал профессором Йельского университета.
Георгия Владимировича Вернадского они звали, как звал отец, — Гуля. Про Гулю Владимир Иванович много рассказывал Зубру, будучи в Берлине. Гуля был деканом философского факультета, читал курс русской истории и выпустил монографию по русской истории на английском языке. Зубр прочитал вышедшие тогда три тома и горячо их нахваливал, заверяя, что В. И. Вернадский тут ни при чем, это не потому, что автор — его сын, а потому, что там рассматривается развитие Российского государства с IX века как наследника степных империй, в число которых входили скифская и другие… И потому еще, что издан этот труд был «евразийцами», которых, конечно. Зубр знал, которые у него бывали — Трубецкой, Савицкий, Сувчинский — и о которых я, конечно, не имел ни малейшего понятия.
— Ну как же так, — укорял Зубр, — а еще писатель. Ведь в евразийском издательстве много занятных книг вышло. Например, жизни русских святых, история иконописи…
Оказывается, что о Трубецком он даже напечатал некролог в каком-то немецком журнале. Он знал и про Сергея Трубецкого, выборного ректора Московского университета, которого выбрали в 1905 году и он вскорости помер, и о Евгении Трубецком, интересном философе, с которым Зубр встречался еще в Москве. Был этот Трубецкой последователем Владимира Соловьева, другом его. А племянник — Николай Трубецкой, один из создателей русской фонологии, с разрешения Ленина уехал. И тут следовал новый рассказ о том, как уезжали гуманитарии, которые считали, что не могут быть полезными Советской власти. Им было разрешено в течение полугода связаться с какой-нибудь страной, которая их примет. Они получали выездные советские паспорта, долгое время жили по ним, а потом получали так называемые нансеновские паспорта, становились подопечными Фритьофа Нансена…
Все это были истории и личности прославленные, но нам неизвестные, и никто не прерывал Зубра в его отступлениях. Каким-то образом от Трубецких он перескочил на Мережковских, с которыми был знаком, от них — на Брема.
Так что к Вернадскому мы возвращались не скоро. По словам Зубра, Владимир Иванович Вернадский — явление исключительное, чуть ли не идеальный герой. Есть люди хорошие, есть очень хорошие, и есть некоторое количество замечательных людей, редко попадаются весьма замечательные, и, наконец, среди весьма замечательных людей может попасться совершенно замечательный человек. Вернадский, конечно, был совершенно замечательным человеком. Классификация весьма туманная. Однако сделаем поправку на то, что Зубру встречалось больше замечательных и весьма замечательных людей, чем кому-либо из нас. Ему было с чем сравнить и из чего выбирать.
Зубр не понимал, почему ни в Москве, ни в Ленинграде не устанавливают памятник Вернадскому. В школах должны были проходить Вернадского, должен быть музей Вернадского, должна быть премия Вернадского.
Он никогда не мог в точности определить — за что же он преклонялся перед Вернадским:
— …вселенский масштаб мышления, космический человек.
— …интересовала всякая всячина: живопись, история, геохимия, минералогия.
— …был ученым высшего типа, не лез в академики, в начальники.
— …вокруг Вернадского никогда не было ни шума, ни крика, никто не нервничал, политикой после революции он не занимался. Его либерально-демократическая натура объединила многих порядочных людей. Сволочи вокруг него не было, не приживалась. Правда, тогда среди ученых не было столько шушеры, сколько сейчас.
— …в Берлине выступали Ферсман, Кольцов, Луначарский, Костычев, Платонов — замечательный русский историк, были крупные медики. Немцы, однако, более всех восторгались Вернадским. Он производил какое-то умиротворяющее и возвышающее впечатление. Он заставлял думать над главными проблемами бытия Земли и Человека.