Замечательный художник Натан Альтман жил в Доме творчества архитекторов в Зеленогорске, но они с Ириной Щеголевой, его женой, любили Комарово. Ирина Валентиновна Щеголева-Альтман была веселая, эксцентричная красавица, она была, как переходящий приз, были такие жены, которые переходили от одной знаменитости к другой. Заполняя анкету, она в графе «профессия» могла написать просто — «красавица». Она жила с Альтманом, которого любила и ценила, что не мешало вести ей веселую жизнь. Она любила ошарашивать людей, например, когда приходили молодые художники к Альтману, она открывала дверь голой и представала перед ошалевшим художником во всей своей первобытной красе. После смерти Альтмана она часто приезжала на его могилу и по дороге заходила к нам, любила выпить, они с Риммой, моей женой, весело общались подолгу. Дружила она с замечательной группой художников-карикатуристов, в число этих художников входили Малаховский, Гальба, Архангельский, были там поэт Эмиль Кроткий и драматург Николай Эрдман.
Летом в Комарово обменивались самиздатом, передавали друг другу на день, на два, на ночь. Сюда приезжали интересные авангардные молодые художники, им надо было на что-то жить, приезжали продавать свои картины — Зверев, Арефьев, Кулаков, Эндер, Михнов. Помогал им Геннадий Гор, рекламировал их полотна.
Были еще люди, которые как-то выпадают из обычной комаровской обоймы, а жалко, совершенно прелестные люди, например мой сосед композитор Клюзнер, хороший композитор, один из близких Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу людей. Он построил в Комарово дом по своему проекту, сам построил. Там был музыкальный зал. К сожалению, жил он довольно замкнуто, кроме меня и Геннадия Гора не знаю людей, которые с ним общались, смуглый, худощавый, со скрипучим голосом, он умел разговориться только у себя дома. В свободное время он любил создавать архитектурные проекты. Он мне показывал неплохой, во всяком случае для меня очень интересный архитектурный проект Дворца музыки.
Из Репино приезжал композитор Веня Баснер. На углу Сосновой и Лесной снимал дачу Сережа Юрский и Тенякова.
Неподалеку от нас купил дачу Георгий Александрович Товстоногов. Романов никак не разрешал ему построить дачу.
У Романова был бзик — борьба с мелкобуржуазным приобретательством, дачу он считал идеологической принадлежностью мелкобуржуазности. Собственные дачи — это уступка мелкобуржуазной идеологии.
Дачу Товстоногов купил по соседству с Жирмунским. Он приходил к нам, мы часами обсуждали театральные новости, заодно и то, что творилось в стране. Пили чай. Он очень любил анекдоты, начинал разговор обычно: «Ну, какие есть новые анекдоты?» В последнее время приходил уже со складным стульчиком, болели у него ноги. Говорили о том, как плоха, глупа, бесчеловечна власть со своей реакционной партией, как они малограмотны и враждебны культуре. Товстоногов иногда приводил удивительные цитаты. Вот слова одного такого руководителя, который устраивал ему выговор: «Мы вас сделали депутатом Верховного Совета, а вы нас не поддерживаете». «Мы вас сделали», «Вы должны быть нам благодарны», — не скрывал этот деятель, что никаких выборов на самом деле нет, кого хотят, того и делают депутатом.
В Комарово круг знакомств включал не только литературно-театральную публику, но и научную, ибо Комарово имело как бы свой филиал — Академгородок. Академгородок построили по указанию Сталина после успеха работ над атомной бомбой. Это был его подарок советским ученым.
Академгородок дал мне возможность общаться с моими любимцами, которых я знал, о которых писал. Среда ученых куда более живая, многообразная, делом связанная, не то что писательская или художническая. Художники, писатели — они одиночки, работают в одиночестве, так же как и композитор. А ученый всегда в коллективе, его коллектив связан с другими коллективами, с зарубежными, а все вместе — с промышленниками, с производством, все знают друг друга. Среди них более отчетлив тот гамбургский счет, кто и что стоит на самом деле; тот гамбургский счет, который в литературе скрытен. Ученые хороши тем, что реальность их работы всегда более или менее налицо. Писатель может утешаться тем, что если его сейчас не ценят, то оценят потомки, у ученых так бывает редко. Ученый живет вперед, он занимается тем, чего еще нет, что будет (или не будет). Ученый связан с международным сообществом, его наука едина; русская физика или русская биология — это абсурд; ученые живут во всем мире сразу, для них неважно, где решается задача — в Новой Гвинее или в Канаде. Важно то, что получается независимо ни от национальности, ни от границ. Достоевский, конечно, всемирный писатель, а вот Писемский или Боборыкин — это все-таки русские писатели. Достоевский, конечно, тоже русский писатель, но и всемирный, именно как русский писатель. То же самое художники. Художник — русский художник все-таки. А ученый, он всегда всемирен, он никогда не бывает русским, потому что даже маленькая его успешная работа должна быть интересна всему миру, она часть общей науки.
В Комарово я бывал у Абрама Федоровича Иоффе. Его называли «папа Иоффе», он, в сущности, был отец нашей советской физики, он ее создавал, и все наши великие физики XX века — это так или иначе питомцы Иоффе.
У Абрама Федоровича Иоффе жила на участке лисица с лисятами и он за ней с интересом наблюдал и рассказывал мне об их жизни. Был он красавец, благообразный, с хорошим чувством юмора. Рассказывал, как организовал в начале двадцатых годов свой Физико-технический институт, какое было время, рассказывал о своем друге Рождественском, как Рождественский пришел к Ленину или к Луначарскому, уже не помню, просить денег на организацию Оптического института. Ему пошли навстречу и дали пятнадцать килограммов денег в мешке, и он с этим мешком за плечами шел от Смольного до Васильевского острова, тащил на себе.
Любил я Владимира Ивановича Смирнова. В институте учился по его учебнику математики, поэтому у меня к Владимиру Ивановичу было особое почтение. Академик Смирнов считал, что попал в академики по математическим наукам по недоразумению, на самом деле он должен был стать музыкантом, он обожал музыку. Он жил в детстве возле Зимнего дворца, родители его имели какое-то отношение к Императорскому оркестру, и все его детство прошло среди музыкантов, но, «к несчастью», у него проявились незаурядные способности к математике, родители его направили в университет, и он стал заниматься математикой, и так успешно, что стал академиком. Но его душа была предана музыке. Он аккуратно посещал филармонию, слушал пластинки. Мы с ним часто рассуждали о музыке, о том, почему математики так тянутся к музыке, причем старинной музыке, кажется, правилом является их предпочтение Баху, Перголези, Вивальди, Моцарту. Владимир Иванович был человеком чрезвычайно высокой учтивости. Если мы договаривались, что я приду к нему в таком-то часу, он встречал меня на дороге. Никогда не было случая, чтобы он ждал в доме, всегда встречал на улице: или у калитки, или возле дома, хотя он был намного старше меня.
Как-то я сидел у Владимира Ивановича, когда пожаловал в гости к нему Канторович, тоже математик, лауреат Нобелевской премии. Это был его друг. Канторович жил в гостях у Линников (тоже математиков), они соседствовали. Я, конечно, сразу обратился к Канторовичу: «Вы могли бы рассказать, за что вы получили Нобелевскую премию, потому что никто кругом меня понять это не может? » Он стал объяснять, я почти все понял. Я давно заметил, что великие ученые часто отличаются тем, что говорят с непосвященным так, что он может понять их. И блеск Канторовича, и блеск Смирнова состоял в том, что сложные проблемы, самые сложные умели объяснить пальцах: становилось понятно, приятно и весело от того, что, оказывается, все так просто.