Посреди вечера меня позвал глава нашей делегации Федоренко. Он возглавлял иностранную комиссию Союза писателей, возглавлял журнал «Иностранная литература». Он был крупный начальник, всегда что-то возглавлял, имел звание посла, что причиняло много хлопот и огорчений. Когда мы прилетели в США, он был уязвлен тем, что в Вашингтоне его в аэропорту не встретил посол.
— По протоколу положено, — жаловался он мне, — посла должен встречать посол.
— Так вы же давно не посол.
— Посол звание пожизненное. Как академик!
Послом он был при Сталине в Китае. Он сопровождал Мао и был на их встрече со Сталиным. Это на него сильно подействовало, до сих пор он пересказывал, как кто говорил, каждый жест, каждое междометие одного вождя и другого. Глубочайшее историческое значение он был обязан запечатлеть, беда была в том, что ничего про эту встречу он писать не мог и тогда, и поныне.
Итак, он пригласил меня, я подошел, он сидел с Казинсом в углу гостиной и американской журналисткой, другом дома, рослой сорокалетней дамой, красивой, большеглазой, никакой косметики, ранняя седина не закрашена, все это было симпатично, и по-русски она говорила коряво симпатично, вспоминая свою московскую жизнь.
Оказывается, меня призвали как фронтовика. Разговор у них шел о втором фронте, слишком поздно его открыли, как доказывал Федоренко. Собственно, когда исход войны был уже предрешен. Союзники не считались с тем, как гибли советские солдаты. Двадцать миллионов — он самодовольно подчеркивал эту цифру как свой козырь. У него были круглые навыкате глаза, веселые. Двадцать миллионов!
— Разве в этом виноваты союзники? — спросила американка. — Вы ведь не открыли второй фронт, когда немцы напали на Европу.
— Давайте лучше послушаем фронтовика, — сказал Федоренко и похлопал меня по плечу.
Конечно, мы ждали второго фронта, чем дольше, тем больше, мы негодовали на союзников: чего они тянут, готовятся? Но если мы не выдержим, если падут Ленинград, Сталинград, Москва, то тогда вся их подготовка ни к чему, без нас они рухнут. Мы еле держимся. Кое-кто говорил, что они нарочно тянут, чтобы мы ослабли…
Я высказал это как можно мягче, дело прошлое, да и эта славная бабенка была ни при чем, не она медлила.
— Но ведь мы вам помогали, — сказала она. — Раз вы были на фронте, вы, наверное, помните.
— Чуть что, они предъявляют свою тушенку, — и Федоренко подмигнул мне.
— Кроме тушенки мы послали четыреста тридцать тысяч автомашин, — мягко сказала американка, — «Виллисы» и «Студебеккеры».
На «Виллисе» носился вдоль нашей танковой колонны комдив. Могучая была машина. Я однажды проехался на ней, она брала подъемы не хуже танка. Я вспомнил и «Студебеккеры». Не чета нашим полуторкам.
— Еще был американский шоколад, на Ленинградском фронте мы от него сразу пришли в себя. Мне вспомнилось, как мы рубили светло-коричневые глыбы шоколада, и вкус горько-сладкий, и крошки, которые тоже делили. Шоколад был потрясный.
Еще мне достался фонарик, а в конце 1942 года нам выдали по меховой жилетке, как-то они назывались, уже не помню.
— А танки, три тысячи танков вам сумели доставить наши корабли, — сообщила американка, — а телефоны, а рации…
Она, видно, неплохо знала или подготовилась про этот ленд-лиз.
— Насчет танков не надо, танки ваши на бензине были плохи, — я смягчил, как мог, потому что в самом деле это были никудышные машины.
— Это говорит танкист, — сказал Федорченко, — так что не будем преувеличивать.
— Нет, что было то было, Николай Трофимович, лично я благодарен, я бы слег от дистрофии, а может, и вообще бы загнулся, они нас сильно поддержали.
Мне хотелось отдать должное тем парням на транспортах, что везли нам через Мурманск жратву и взрывчатку, там потопили немало пароходов. В сущности, мы так ни разу не отдали должное тем парням. Наши начальники быстро перессорились, мы и опомниться не успели, как они объявили друг другу холодную войну. На обратном пути Федоренко стал выговаривать мне за восхваление ленд-лиза. Не надо нам снижать ценность нашей Победы, отдавая ее американцам, англичанам, разгром Гитлера наша заслуга, они же хотят разделить Победу. Не стоит помогать им…
В мягкой его настойчивости чувствовалось требование признать свою ошибку. Известно было, что руководитель делегации пишет отчет, что было, кто как себя вел, какие замечания. Кто-то «там» читает и выносит решение — этого больше не выпускать. Такие решения в мой адрес уже выносились. Наверное опять повторится…
Цивилизация XX века была технической, а не человеческой, она себя не оправдала.
Говорят, XXI век — век информации. Общение через границы — это то, чего нам не хватает. Рассказывать о себе, откровенно незнакомым людям, находить друзей по духу, по вкусам — великое достижение нынешней электронной жизни, она через это может очеловечиваться. Пусть переговариваются по Интернету о пустяках, важно, что не молчат, а то ведь с женой и детьми разучились говорить.
Откровенность, вот что восстанавливается. Откровенность, откровение — это важно для науки и искусства, и не только для них. Истинным знанием становится то, что появляется неизвестно откуда, его встречают недоверчиво, напрасно, оно надежнее, оно легче приходит душам открытым.
—
«Мы хором декламировали Маяковского. Я читал его стихи на выпускном вечере. Читал, будто свои собственные. Как мне хлопали, а Мария Львовна расцеловала меня и заплакала. Мои герои — Павка Корчагин и „железный» Феликс Дзержинский, рыцарь революции. Меня выбрали в институте комсоргом курса. Я первый возглавил стройотряд. Я хотел ехать на целину. Не пустили. Но зато как мы работали в колхозе, какие построили сараи и малую ГЭС. Нам выписали деньги, так я сагитировал отдать их детскому дому. Из-за общественной работы я учился плохо. Инженер из меня получился неважный, но диплом дали как отличнику, понятно, потому что общественник. Считался хорошим организатором, а все сводилось к чему — давай, давай!
Назначили директором электростанции. Я пропадал на работе до позднего вечера. Выбрали депутатом горсовета. С восторгом ринулся своим избирателям добывать квартиры, помогать больницам моего района. Я разъяснял, агитировал за советскую власть. Меня послали на встречу с французскими рабочими, так я им такую речь закатил. Мы с женой продолжали жить в коммуналке. Я думать не смел, чтобы свое депутатство использовать. Я свет тушил в коридоре, чтобы сэкономить энергию, хоть на секунду приблизить коммунизм. Скажи, почему теперь стыдно вспоминать об этом? Что же, я был дураком? А теперь, значит — я умник?» (рассказ Дмитриева И. И.).
Идеи свободны, на них патентов не дают.
Не случай был неприметен, а случай не встретил зрячего человека.
Мне казалось, я писал то, что думал. Но думал ли я честно, не лукавил ли? Скорее всего, я не думал, а повторял чужие мысли.