Он не был сентиментален, дубы нужны были корабелам. Дубы и сосны. На один корабль шло три тысячи отборных деревьев. Двадцать пять верфей ежедневно требовали качественного леса. Надо было подвозить и подвозить бревна. Значит, вырубать леса, рощи, дубравы. Военные нужды не желали ни с чем считаться. Все для армии, все для флота! Рубить и возить, сотни возов, тысячи…
Кораблестроители считали, что Петр на все готов ради флота. На самом деле массовые порубки его тревожили все больше. Не в пример своим генералам и адмиралам, он держал себя в ответе за всю страну с ее богатствами. Первым делом он остановил вырубки лесов вдоль рек, понимая, что леса защищают реки, торопыгам заготовителям легче рубить прибрежные леса, тут же спуская их на сплав.
Второе — запретил сводить на местные нужды качественные породы — дуб, клен, вяз, лиственницу, большие сосны. Запретил рубить на дрова строевой лес, годный под корабельное дело.
Такой запрет был непривычен. Подумаешь, дерево. Лес по дереву не плачет. Лесов в России хватало, не то что теперь; бережливость Петра всех удивляла. То ли он увидел, как на голландских и английских верфях каждое бревнышко считают, то ли это была хозяйская забота, потому как леса были казенные, значит, его собственные, а свое беречь надо.
— Почему у нас такого сознания нет? — спрашивал Антон Осипович. — Цари, выходит, были сознательней нас с вами.
— Монархия была самым лучшим строем для нашего леса, — заявил профессор. — Я из-за этого стал ее сторонником! Монарх заботится, чтобы леса сохранить своим детям в полном порядке. Монархическое сознание — историческое, царь все время имеет в виду, каким он останется в памяти народа, он постоянно оглядывается на отца, на деда, хочет быть не хуже, перещеголять их, для наследника старается, чтобы он не отрекался от деяний отца. Он знает, что все, что он делает, говорит, все войдет в историю. У него совсем другое чувство ответственности, чем, допустим, у какого-нибудь министра лесного хозяйства. Министр смотрит на нас, ученых, как на врагов, мешающих лесозаготовкам; царь, он бы нас привечал, потому что мы о его сокровище заботимся. Просвещенный монарх — самый полезный для русских лесов! При Петре к лесу и уважение, и страх появились. Он наказывать не стеснялся.
Петра как ученого профессор не воспринимал. Но Петра как истинного лесовода он признавал. Про лес Петр понимал то, что специалисты до сих пор не понимают. Профессор не упускал случая пройтись в адрес министров, академиков, лесозаготовителей. В свое время это доставило ему немало неприятностей. За острый язык его перевели в Карелию. Там он столкнулся с тем, как лютуют леспромхозы, сплошь истребляют леса, продают, жгут. Пытался остановить их, пока ему ночью не намяли бока. Поехал в Москву, в министерство, добился приема, ему предъявили заключение экспертов — они по-новому определили запасы леса и снизили возраст порубки, так что не придерешься. Первой стояла подпись его шефа. В Питере он спросил шефа — как вы могли такое подписать? Шеф, не стесняясь, объяснил — написал то, что просили, за это получил институт — и тут же предложил ему, профессору Челюкину, лабораторию, которую тот много лет добивался, хороший оклад. Пришлось заткнуться, жить-то надо. И жить, и продвигаться. Не он, так другой бы нашелся. Все очень просто. Шеф считал свою сделку оправданной. Правда, сам он еще получил лауреата. С тех пор профессор утихомирился, усвоил, что стучать кулаком не может, не академик, время от времени надо гнуться, поддакивать, иначе дела не сделать. А лес по-прежнему рубят как хотят.
— Поймите, лес — это не деревья, не толпа, это живое существо, — говорил профессор совершенно серьезно. — Теперь, когда я бываю в лесу, я чувствую, что он перестал мне доверять. То, что растения чувствуют человека, факт давно известный. Они, может, знают про нас то, что мы не знаем. Все живое — тайна. Некоторые ученые уверены, что, изучив ДНК, они столько надээнкакали, что могут учить Господа Бога. Не надейтесь!
Он воодушевился, выпятил нижнюю челюсть, призывно простер руку.
— Саженый лес! Это же казарма! — он оглядел нас с отвращением. — Выставки бессилия! Чему учат детей: лес — арена жестокой борьбы за существование. Бедный Дарвин! Знаете, какое самое прекрасное из доступных нам чувств? Какое? — настаивал он.
— Любовь, — определил Серега.
— Нет и нет! Самое прекрасное — это ощущение тайны. Что такое любовь? Она жива тайной. Она и рождается тайной. А источник науки? Говорят — любопытство. Но откуда берется любопытство? Потому что сталкиваешься с неизвестным. Появляется неясный, туманный лик тайны, черты ее скрыты, она молчит, но дыхание ее слышно. Прикосновение к ней — счастье. Я помню, как волновало меня поведение раненого дерева, почему оно сильнее цветет, почему на раненом дубе в пять раз больше желудей?..
Лесные истории хлестали из него сплошным потоком, он не обращал внимания, что его перестали слушать.
Нам было интересно про самого Петра, а не то, что домик его на Петербургской стороне Меншиков хотел ставить из дубового бруса, а Петр не разрешил. Трогательно, но, как сказал Серега Дремов, — мелковато.
Про лесные реформы Петра профессор знал досконально. Больше, чем Молочков, который слушал как завороженный о разведении дубов под Таганрогом, Воронежем.
Они бы вдвоем остались — Молочков с профессором, как вдруг Серега Дремов ополчился на лесные страдания профессора, на всю его древесную идеологию, идиллию деревянной Руси.
Мысль у Сереги Дремова работала стихийно, никогда нельзя было предвидеть, куда она завернет. Ему не истина была нужна, ему сомнения интересны были. Он двинул их, как бульдозер, на профессорские леса, доказывая, что лесные угодья России не богатство ее, а несчастье, из-за них она застряла в своем развитии, превратилась в иждивенку, приживалку при лесах. Никакого почтения к русскому деревянному зодчеству он не испытывал, деревянные деревни, дощатые тротуары, рубленые церкви — все это не от ума, а оттого, что лес под рукой был, дешевка.
Пожар за пожаром уничтожали города, поселки. Да еще войны. Пз века в век огонь пожирал нажитое, и опять ставили те же срубы, ладили те же деревянные мосты, склады, колодцы, скотные дворы, гумна. Леса-то немереные. В тех же Швеции, Финляндии все строили из камня. Вся Европа камнем обустраивалась. А у нас не сгорит, так сгниет. Нашли чем хвалиться — топором! И мы могли бы чудеса показать. Возьмите церкви новгородские, хоть XII века, хоть XV. Умели же делать красоту неписаную. Каменную, между прочим. Озеро, холм травяной, и вдруг посреди наших избушек почернелых бриллиант граненый сверкает. Храм, и такие пропорции, такая стройность, каменные чудеса. На Западе каменные симфонии, а у нас ноктюрны, еще слаще. А если бы дома каменные строили, Россия дошла бы к нам из тех веков в самом волшебном виде, мы и вообразить не в силах красоту наших уездных городков.
— Все дерево ваше виновато, из-за него обленились, чего стараться-корячиться, бери — не хочу… Не везет России, лесов видимо-невидимо, земли девать некуда, всего невпроворот, от богатства обленились, а тут еще победы военные. От побед и чванство, и пьянство, и отрезветь неохота. Несчастная страна, — рассуждал Дремов. — Интересно, Россия при Петре чувствовала себя несчастной?