Таня поднялась. Загорелое лицо ее стало бледнеть.
— А его жизнь? — вдруг закричала она. Какая-то ветка мешала ей, она рванула ее так, что в кустах затрещало, ломаясь. — Может, это из-за вас подвергся он, все беды у него из-за вас пошли?
Поливанов сидел неподвижно. Солнце высветило седой пух на его голове, сияние окружило его серебристым нимбом. Он слушал Таню с печальным вниманием.
— Несправедлива ты. Как специалистка понимать должна, что его бы и без меня подвергли. Не в русле он. Прежде всего он сам себя поперек поставил.
Тучкова головой замотала несогласно, кулаки сжала, отвергая, отталкивая, зажмурилась, слышать не желая.
— Вы-то какое право имели? Вы! Я про вас понять хочу. О вас речь! — Она прорывалась сквозь его отрешенность. — Картина-то астаховская была, его собственная, он послать хотел свое, и не кому-нибудь. Откуда ж вы себе такое право взяли? Кто разрешил вам, боже мой, да почему вы своей вины не чувствуете?
— А ты, душа моя, по результатам проверь. Пусть по закону я не прав. Но в главном-то оправдалось. Можно сказать, для вас же, для тебя, душа моя, старался, — из груди его вырвался хриплый больной смешок.
Костик свистнул, остренько, по-птичьи, с каким-то наглым значением. Плечи Тучковой опустились, она, не глядя, словно слепая, стала отступать, толкнулась плечом о Лосева, так что ему передалась мелкая дрожь ее тела. Он приобнял ее, успокаивая, но наспех, поглощенный своим интересом, спросил:
— Вы, значит, Юрий Емельянович, считаете, что все так и должно было быть? Все, значит, оправдалось?
Поливанов оскалился на него желтыми редкими зубами.
— О моих поступках не страдай. Свои заимей. — И тотчас встревоженно вернулся к Тучковой. — Тебе, Татьяна, спасибо, что обо мне беспокоишься. О моей душе. Только напрасно стыдишься за меня. Если разобраться — ты экскурсии водишь, картину показываешь, хвалишься — какая ценность! Достояние! Люби и изучай родной край! Правильно говорю? А где было бы это достояние, если бы Поливанов был бы слюнтяем? Если бы он не был таким твердокаменным, таким непримиримым? Таким самодуром, как ты выводишь меня? Злодеем? Я всех вас спрашиваю, где картинка эта была бы? Тю-тю! Что молчите? А вы как думали, задаром вам все досталось? — Он лупил их без злости, учил для острастки, вколачивал в них свою правоту.
— Вы полагали, что я должен мерси-пардон, что раз революция справедливая, так все по-благородному совершалось. Прощения просим, господа ласковые, но не получалось. Мы свои ручки испачкали. Да-с. Мы дерьма нахлебались. За все плачено. Ой как плачено!
Он встал, вытянулся во весь свой рост, а росту в нем хватало, благодаря худобе он казался еще выше, выкинул вперед обе руки.
— Этими руками я Патриаршую рощу рубил. Людей вывел. Приказано было. И тех, кто протестовал, я вот так, — он как белье выкрутил. — А потом меня же к ответу призвали. Думаете, это как?.. Я за все душой платил. Между прочим, отец твой, Серега, тоже расплатился. А вы, наследники, брезгуете. Знать не желаете. Почему же так! Вы теперь владельцы. Бесплатно ничего не бывает. Подарочек, он тоже происхождение имеет. Вы не бойтесь знать что почем. — Он закашлялся свистяще, гулко, глаза его выпучились, согнулся, но и сквозь кашель продолжал выкрикивать: — Я вам не то еще могу… Знаете, как Пашков застрелился?
Таня зажала уши руками, съежилась.
— Не хо-о-очу! Не надо!
— Ты что это, Татьяна? — Поливанов вытер слезящиеся глаза, словно очнулся. — Ну не буду, не буду. Это Сергей меня растравил. Ну брось.
Он шагнул к ней, она отступила, он к ней, она от него. И еще отошла. И еще. Слезы катились по ее щекам, туманя стекла очков.
— Я, Юрий Емельянович, больше не буду у вас, — проговорила она. — Вы простите, но я не могу.
Заскрипел песок. Потом звякнуло кольцо, хлопнула калитка.
— Татьяна! — закричал Поливанов. — Вернись!.. Костька, сейчас же верни ее. Бегом!
Костя поднялся, покачался на затекших ногах.
— Как сказал один поэт: очарованья ранние прекрасны, очарованья ранами опасны. Я тоже пойду, Юрий Емельянович. Окончательного решения я пока не принимаю.
Поливанов схватил его за плечо, оттолкнул с отвращением.
— Придурок!
Рыжий кот спрыгнул с беседки. Янтарные глаза его сонно мерцали. Он выгнулся, зевнул и пошел вслед за Костей. На крыльце никого не было, может, и давно — Лосев не заметил. Стояла безветренная жара. Воскресная полуденная тишина окружала сад. Поливанов взялся за спинку кресла.
— Ушли. Почему? — Он дико смотрел на Лосева. — Ты понимаешь?
— Я понимаю, — сказал Лосев.
— Все из-за тебя, — сказал Поливанов. — Принизить меня хотел. Мешаю я, славу твою забираю. Авторитет твой подрываю. Ничего. Вернутся. Столько лет ходили… Разве я их плохому учил?
— Они не вернутся, — сказал Лосев.
Поливанов наставил на него вытянутый дрожащий палец.
— Лишить меня хочешь последнего. Тех, кому я… За что? Пришел и разорил. Я тебе открыться хотел, всем вам. А вы… Ох, просчитаешься, Серега. Я ведь еще успею тебе отплатить. Сожгу все. А? И повешусь перед горисполкомом? И напишу, что ты удавил меня! Ты! — И он внезапно захохотал, гремя, колыхаясь всем телом.
9
Тетради в косую линейку отец брал у Сергея. Не у старшей сестры, а именно у Сергея. Это он помнил. А перо имел свое, толстую вечную ручку и специальный пузырек синих чернил, имел свое мраморное пресс-папье, свои химические карандаши, перочинный нож со многими лезвиями. Все пряталось от детей в фибровом чемоданчике, где хранились шпоры, значки, грамоты, справки, бритвенный прибор «жилетт», прищеп для галстука, лупа, запонки, письма. Пока отец был на войне, мать перевязала чемодан веревками, поставила на шкаф и никто не смел до него дотрагиваться.
От этой розовой тетрадки хотелось вспомнить того отца, но все равно вспоминался отец последних лет, пьяно-рыдающий, заросший, в длинном резиновом макинтоше…
Отец жил тогда отдельно, ходил с палкой и авоськой.
Вспоминался отец занудный, который изводил мать попреками за то, что не уехали в Питер, к дядьке, директору трампарка. Или за то, что какие-то редкие книги сменяла в войну на свинину.
Когда-то, во времена розовых тетрадок в косую линейку, был отец тихий, в соломенной шляпе, это он купил матери в подарок дамский велосипед с радужной сеткой.
Отец сидел на корме баркаса и рулил. Был он подпоясан тонким кавказским ремешком с металлическими висюльками. На груди у него был какой-то почетный значок. Куда ж они плыли? Наверное, в Гороховское, на праздники, к родным. Отец пел «По морям, по волнам», и мать ему подпевала.
Еще помнилось, как отец работал в Доме культуры и как разрешил Сергею провести ребят в кино. После сеанса он посадил их в комнате администратора и долго рассказывал о происхождении Солнца согласно теории Отто Шмидта. Показал портрет Шмидта с черной бородой, такой большой, что, казалось, Шмидт присутствовал при появлении Солнца и видел, как это все было.