— Внешность у вас интеллигентная.
Польщенный, он удовлетворенно хрюкнул.
— Действуй, согласен.
Через сорок минут «Рубин» был даже лучше, чем новенький, и с каким-то утробным цинизмом провозгласил о готовящейся бомбежке Югославии. Таким он безусловно пребудет еще дней десять. Затем полыхнет синим пламенем и умолкнет навеки. Увы!
— Ну, ты мастер, дружище, — похвалил хозяин, за все время работы неотступно следивший за каждой моей манипуляцией. — Заодно холодильник не поглядишь?
Мы прошли на кухню. Двухметровый финский красавец, отделанный под мореный дуб, неделю назад дал странный сбой: в мгновение ока замораживал любой продукт до мраморного окостенения.
— Большое неудобство, — пожаловался пузан. — Вместо молока в пакете чистый лед. Я уж не говорю про ветчину или там колбаску. Погрызешь кусочек?
— На работе не ем, — сказал я.
За дополнительную десятку (всего двадцать пять долларов) я вернул холодильник в нормальный режим работы. На это ушло двадцать секунд. Сообразив, что дал маху и переплатил, пузан впал в отчаяние. Рожа у него стала багровой, и я бы не удивился, если бы из жирных глазок закапали слезы горькой обиды.
— Ну, ты даешь, — укорил он. — Наколол старика. А ведь я деньги не штампую.
— Я вижу. На инвалидное пособие живешь?
Расстались мы без сожаления, и две бутылки виски (дешевка из Польши, но с яркой наклейкой) он сунул мне точно милостыню.
Обедать подскочил к родителям. Отец с помощью матери с остановками доковылял до кухонного стола, но мужественной гримасой изображал богатыря, временно подкошенного пустяковой простудой. Мы хлебали материны наваристые пряные щи из фаянсовых тарелок со множеством зазубрин по краям. Нам было славно втроем. Над столом витала тень близкого расставания. Матушку годы почти не изменили: то же круглое личико с горькой улыбкой, совсем мало морщин, прямая осанка, быстрые, услужливые движения и постоянная готовность к счастливому известию в ярких голубых глазах. Зато отец постарел ужасно: ссохся, ужался, кожа отливала призрачным, восковым блеском. Читал он с лупой, слышал одним ухом, да и то еле-еле, и речь его стала заторможенной, как у человека, выходящего из наркоза. И все же никогда не было так безоблачно у меня на душе, как в редкие ныне родительские застолья. Отступали нудные заботы о хлебе насущном, отмякали гудящие нервы: рядом с бесконечно дорогими мне людьми неоткуда было ждать подвоха. Как часто, как искренне умолял я судьбу умертвить меня раньше их, хотя сознавал, что в этой наивной просьбе было предательство, столь присущее моей подлой эгоистической натуре.
— Папа! — громко окликнул я, словно мы были в лесу. — Ты зачем к лифту выбегаешь? Разве можно? Когда-нибудь мать напугаешь, ее кондрашка хватит.
Отец бросил укоризненный взгляд на жену, которая поспешила согнуться к тарелке.
— Нажаловалась? Только не считай меня инвалидом, дорогой сынок! Не хорони прежде времени. Поверь, у меня еще достанет сил, чтобы вас обоих, таких бойких, враз образумить.
— С чего ты взял? Никто не считает тебя инвалидом. Но каждая болезнь протекает по своим законам. Приходится им подчиняться, если хочешь выздороветь.
— Поучи, поучи. Ты же очень умный. Где же был твой ум, когда из НИИ сбежал?
— Я не сбежал, меня выперли.
Отец ядовито улыбнулся. На подбородке у него висели съестные крошки, которые он давно не стряхивал. Но если бы я или мама попытались за ним поухаживать, могла выйти совсем несуразная сцена. Посягательство на собственное достоинство ему чудилось даже в неплотно прикрытой двери в комнату.
— Слышишь, Валечка? — он обернулся к матери. — Это что-то новенькое. Оказывается, нашего гения с работы турнули, а не сам он ушел по дурацкой прихоти. Да ты, сынок, я гляжу, и врать научился, как демократы. Но себя-то не обманешь, нет.
— Тебе нельзя волноваться, папа!
Но было поздно, он уже завелся. Швырнул ложку в тарелку с такой силой, что оранжевые капли брызнули в лицо. Он этого и не заметил.
— Это вам нельзя волноваться, вам! Это вам надо себя беречь. Ты на кого работаешь? На них, на этих сволочей, ворюг, мерзавцев?!
Не следовало возражать, но я сказал:
— Я не работаю на них.
— Да? А на кого же? Ты принял их правила игры. Ты предал науку. Ты стал лавочником. Они купили твои мозги. Почему бы тебе не удрать в их благословенную Америку? Там тебя ждут не дождутся. Беги, спасайся! Я не удивлюсь. Вы все крысы, бегущие с тонущего корабля. Но он не утонет, не надейтесь. Мы его вытянем на сушу, подлатаем и снова пустим в плавание. Россия уцелеет, хотя и нарожала столько подлецов. Еще наступит срок, когда я спрошу у тебя: ну что, сынок, помог тебе твой вонючий доллар?!
Отец побагровел и задыхался. Мы с матерью подхватили его с двух сторон и повели в спальню. Почти волокли по полу, онемевшего, с булькающим горлом, с выпученными глазами. По пути он все же изловчился ткнуть меня локтем под ребра. Я был рад, что он оказался на это способен.
Вскоре, хлебнув из материнских рук микстуры, он погрузился в тяжелое забытье. Постепенно багровая синева отступила от щек.
Мы с мамой вернулись на кухню. За эти несколько тяжких минут сквозь ее увлажнившиеся глаза, как через волшебный кристаллик, проступило новое, старческое лицо, чуть осоловевшее, с желтизной и дряблыми проталинами.
— Видишь, каково мне с ним? Женя, я так устала! Мочи нет. И так жалко его. С кем он воюет, скажи? С природой?
— Он настоящий мужчина. Ему все равно, с кем бороться.
— Что же мне делать?
— Крепись, терпи. Наверное, уже недолго. Скоро мы останемся вдвоем и будем по-прежнему любить его, как любили всегда. Может быть, даже больше.
Я думал, она заплачет, но она не заплакала. Более того, встрепенулась, взбодрилась, словно услышала добрую весть.
— Ты-то как, Женя? Как у тебя?
— Все в порядке.
— Жениться не надумал?
— Да ты что? У меня еще первая женитьба как кость в горле.
Пожаловался ей на Елочку, намылившуюся в Крым, и мы в полном согласии погоревали над судьбой несчастного поколения детей с помраченным рассудком. Мать возмутилась:
— Говоришь о ней, будто она тебе чужая!
— Она мне своя, это я ей чужой.
Спохватившись, отдал матери заранее приготовленную двадцатипятитысячную пачку банкнот.
— Чуть не забыл…
— У тебя-то есть деньги?
— У меня их куры не клюют. Трать, не экономь.
Тут сквозь стены пробился слабый, как писк, голос отца: «Женя, Женя, поди сюда!»
Он лежал, откинувшись на подушки, белесый, словно весь покрытый инеем. Светился примирительной улыбкой.