Хемдат кивал головой и говорил: «Прекрасно! Прекрасно!» Но понемногу остыл его взгляд, как если бы он увидел приближающегося к нему человека и подумал, что это его друг, — когда же тот подошел к нему, то убедился, что это не так. Бреннер сидел рядом с Аароном-Давидом Гордоном
[85]
, приехавшим в канун субботы из Эйн-Ганим. Леви-Ицхак бегал от одного гостя к другому. И на бегу там скажет слово и тут скажет слово, а лысина его сверкает, как будто бы он — Гальперин, и он — Мира, и он — Бреннер, и он — Гордон. «Зешелди-Шезлати! — кричит он жене. — Зешелди-Шезлати, стакан чаю товарищу Бреннеру! Может, переночуете здесь, товарищ Гордон?» Фалк Шпалталдер разъясняет Пнине суть искусства танца: «Видишь ли, Пнина, танец — это не что иное, как порождение ног, но он поднимает тело на уровень души. Человек — если просто пойдет, не произведет на нас никакого впечатления. Однако если поднимет человек ноги и пустится в пляс, он испытывает душевный подъем, и душа его, в свою очередь, поднимает тело; потому сказано, что все органы человека, все его тело, поднимаются на уровень души, танец возвышает тело, и потому сказано, что все оно — душа».
Пнина не слушала. Ее маленькие глаза были закрыты, а верхние ресницы переплелись с нижними ресницами; так человек сворачивает сверток и перевязывает накрепко все, что есть там внутри. Золотые кудри Гальперина и черные глаза Миры слились вдруг в одно целое, а звуки, издаваемые их ногами, говорили в ответ: да, мы — единое существо, мы — единое существо. Открыла Пнина глаза, и все, что она увидела, подтверждало: да, верно это, Михаэль и Мира — единое существо они. А они, то есть оно… Кудри его скользят по ее щекам, и глаза его смотрят на нее с любовью. Если бы не раздался смех Яэль Хают, могла бы стоять она так до конца дней своих. Закрыла Пнина свои маленькие глаза, чтобы не растаяло это видение. А тем временем с пухлых губ Яэль скатывался веселый смех. Это прошептал ей Шамай на ухо кое-что, и Яэль расхохоталась, и все это чудесное видение, представшее перед Пниной, растаяло.
Горышкин, товарищ наш по несчастью, сидел и размышлял: Гальперин приехал в Эрец богатым человеком, построил на свои деньги большую мельницу в Нес-Ционе и научил своих рабочих бастовать; это была первая забастовка в Эрец Исраэль. Потерял Гальперин свои деньги и стал сторожем в гимназии в Герцлии. Каких только приключений не происходит здесь, но нет писателя, переносящего их на бумагу. Бреннер пишет о несчастных и угнетенных, и все другие писатели пишут, как всегда, о нищих и о тружениках. В том поколении читатели были недовольны своими писателями; одни предъявляли писателям претензии: почему этот писатель не пишет как тот, а другие жаловались, почему тот писатель не пишет как этот. Но Горышкин был недоволен, что не замечают писатели Страну Возрождения нашего, а занимаются местечками в галуте.
В честь Гордона начал декламировать один из гостей стихотворение, в котором Гордон выступает против фанатиков в Петах-Тикве и против Егошуа Штампфера
[86]
, главы фанатиков, который был врагом молодых рабочих, не идущих путями Торы. Штампфер, тот самый, что, подвергая себя смертельной опасности, совершил восхождение в Эрец Исраэль пешком, удостоился быть одним из трех основателей первой мошавы в Эрец Исраэль и лично защищал ее от бедуинов. А когда решили создать мошаву молодых рабочих рядом с Петах-Тиквой, он сказал: «Лучше пусть живут в нашем районе немцы, чем отступники!» Зажал Гордон бороду в ладони, как он всегда привык делать, когда был взволнован, и сказал Бреннеру: «Я слушаю, я слушаю». Бреннер рассказывал: «Идет как-то англичанин по улице в Иерусалиме и обращается ко мне на английском языке, и не приходит этому джентльмену в голову, что нет здесь англичан. Таков этот народ: куда бы ни пришли, кажется им, что они у себя дома, что все страны мира им принадлежат».
Гальперин начал новый танец, изображая юношу, который буквально летит к невесте, но, когда он приблизился к Мире, та отвернулась от него, бросая на него при этом через плечо зазывные взгляды, как невеста, которая уговаривает возлюбленного идти за ней. Но как только он приближался к ней, чтобы насладиться созерцанием невесты, она уклонялась и отдалялась от него, сгибая руку дугой и поглядывая на него оттуда. Рванулся он, просунул голову ей под руку и так продолжал танец.
Погладил Гордон бороду и спросил Хемдата: «Фрицель, что ты скажешь на это?» Кивнул Хемдат головой и сказал: «Великолепно, великолепно!» Но по его прохладному взгляду видно было, что у него на душе совсем другое. Зажал Гордон свою бороду в ладони и сказал: «Что гложет сердце нашей молодежи? Вот уже почти шесть лет, что я здесь, в Эрец Исраэль, и на каждом шагу вижу я наших юношей, печальных, точно в трауре. Может быть, из-за того, что не видно больших перспектив для нашей работы в Эрец, вы грустите? Или сердечные переживания важнее в ваших глазах работы на Земле Возрождения до такой степени, что вы не находите немного утешения для ваших душ и не можете забыть свои личные беды?»
Часть десятая
ПРОДОЛЖЕНИЕ
1
Соня пришла, и с ней — Яркони. Встал Ицхак со скамьи и уступил ей свое место. Между Ицхаком и Соней не было ни любви, и ни ненависти, и ни ревности, и ни злопамятства. Все то время, что были они дороги друг другу, были один подле другого; с тех пор как отдалились, вели себя подобно другим парам, которые разошлись. Человек свободен в своем выборе, хочет — приближается, хочет — отдаляется, а если отдаляется — нет тут трагедии, и, когда встречаются они в обществе, не устраивают комедию и не бегают друг от друга. Соня уже перестала думать об Ицхаке, и Ицхак перестал думать о Соне, а с тех пор, как познакомился с Шифрой, не пытался уже сблизиться с Соней. Соня не интересовалась делами Ицхака, и Ицхак, который опасался вначале, что будет вынужден рассказать ей все, больше этого не боялся, потому что Соне есть дело до всего мира, но только не до Ицхака.
Усевшись, она подняла глаза, и взглянула на него, как будто только сейчас заметила его, и сказала: «Ты все еще здесь?» Ицхак не знал, что ответить ей: извиниться перед ней, что все еще не вернулся в Иерусалим, или согласиться с ней, что все еще он здесь? Кивнул ей головой и промолчал. Засмеялась Соня и сказала: «Раз я вижу тебя, так ведь ясно, что все еще ты здесь». И, еще продолжая говорить с Ицхаком, перевела взгляд на Яркони.
Яркони был грустный и удрученный. Заметно было, что на душе у него тошно и тяжело. Но ведь совсем недавно он радовался! Сидела Соня и размышляла о мужчинах, с которыми была знакома: о «русском» журналисте и о Грише, о Рабиновиче и об Ицхаке. Кроме Гриши, этого исчадия ада, который вечно злился, никто не вел себя так с ней, как Яркони. Скривила она рот и хотела обидеться. Но тут вспомнила она те мгновения, когда его руки лежали на ее голове, а ее голова лежала на его груди, и показалось ей, что все годы ее жизни — ничто по сравнению с этими минутами. Веснушки на ее щеках заплясали, и на сердце стало весело, будто все еще Яркони стоит и гладит ее волосы. Не так гладит, как тот, кто делает это машинально, чтобы успокоить, и не так, как тот, что, встречаясь с любой девушкой, гладит ее по головке, а как человек, которым движет любовь. На этот раз она убрала свое «я» перед чудом и была убеждена, что это не прервется никогда. Вдруг все изменилось. Что привело к перемене? Почему он грустит? Ведь ему следовало бы радоваться? Снова взглянула она на него и хотела сказать ему что-то. Но когда увидела его лицо — промолчала.