– Поиски, Павел Петрович, но завтра…
– Бросьте говорить ерунду, Дротов… Никаких завтра, мы нащупаем ее еще сегодня, смею вас уверить… А ну, помогите мне подняться…
Пять минут спустя они снова подвигались по краю пещеры, стараясь не уходить от ее конечностей в глубину. Археолог предполагал, что пещера эта является неолитической. На пещерах и подземных ходах стоит вся Москва, и было время, когда наши дикие предки на зиму уходили в них на ночлег и прятались сами, и прятали свое несложное добро от диких животных и врагов. Он сказал об этом Дротову.
– Если это так, пещера должна выходить куда-нибудь за Москву, вернее всего к дюнам Москвы-реки, потому что трудно предположить, чтобы наши предки проникли в нее столь же неудобным способом, каким проникли мы…
Так прошло десять или двадцать минут: под землей путники потеряли всякое представление о времени. Они все подвигались и подвигались по краю пещеры, но конца ей не было. Тогда они решили вернуться назад и ждать возвращения товарища Боба. Путь наверх был все-таки один, а потеряв из вида фонарь, они рисковали остаться под землей.
У веревки, свисавшей вниз, как огромная серая змея, оба старика сели на землю, подложив мешки. Археолог предложил подкрепиться жареными котлетами.
– Приходилось ли вам когда-нибудь есть жареные котлеты сажен этак пятнадцать под землей? – спросил он усмехаясь.
– А приходилось,- отвечал серьезно Дротов,- у нас, в донецких шахтах.
Они долго молча жевали. Веревка висела безжизненным хвостом: наверху все еще никого не было. Неподалеку сипел серный газ, легкий его привкус закисал во рту. В пещере простиралась темная, до звона в ушах, мертвая тишина. Она жила таинственной и черной жизнью. И от этой тишины, обволакивавшей уши, от сладковатого запаха серы стариков придавила усталость, наседавшая тяжелым сном на глаза.
– Спать нельзя! Не спите, Дротов! – испугался археолог.
– Я не сплю,- сказал тот. И потом, чтобы сказать еще что-нибудь, языком, еле послушным от сонного забытья, промямлил: – А хорош, должно быть, был этот гусек Иван-то Грозный?
– Да,-отозвался археолог и, впадая в его тон, сказал:-Царь был обстоятельный.
– Хоть не место, да на то показывает, что вам придется о нем мне рассказывать… Не то засну!
Они потушили один фонарь, тот, что оставался гореть, прикрепили повыше на веревке: чтобы те, сверху, вернее его увидели. Оба полулегли. Дротов подпер голову кулаком, и археолог начал свой рассказ.
Глава двадцать вторая
В ДНИ ГРОЗНОГО ЦАРЯ…
– Да, Дротов, эти подземелья, муравленые ходы, кладбище костяков, горящих страшным, мертвым светом в темноте пещер,- все это тесно связано с личностью Грозного царя, насмешника и тирана, личностью, до сих пор еще тусклее освещенной русской историей, чем наши изнемогающие фонарики. В самом деле: что мы знаем о нем? В те дни, по свидетельству историка Забелина, "память предков была унесена потоком петровских преобразований; через пятьдесят лет родная старина стала от нас дальше ассирийской". В бешеном землетрясении петровских времен, вздернувших Россию не хуже, чем сейчас, на дыбу, ушла бы от нас в историческую тьму навсегда странная и зловещая, как хлебнувшая крови сова, фигура московского царя, если б не… иностранцы, оставившие кое-какой след в мемуарах. О Грозном писали: Горсей, Флетчер, Штаден. Но только в наши дни эти записи стали доступны русскому человеку.
В этих мемуарах во весь рост встает фигура страшного царя. Внешне "он был красив собою, одарен большим умом, блестящими дарованиями, привлекательностью", хитроватая русская усмешка сгибала сухие губы царя, и из-под спутанных бровей глядели черные глаза, ласковостью проникавшие в душу. Но чем ласковее царь был с человеком, тем большую казнь он ему готовил. Чем пышнее посылал дары, тем страшнее взимал отдачу в застенках. С детства любимым его занятием было: давить лошадью народ на площадях да с высоких кремлевских теремов сбрасывать животных. Его подбородок зловеще набухал, а нижняя губа закладывала верхнюю. Тогда лицо его напоминало "морду осатанелого зверя", глаза же мерцали желтоватой, жалеющей усмешкой: "Ох, тяжки муки рабишки моему, и он, царь, жалеет рабишку, попавшего в немилость!" Грозный истреблял своих врагов с какой-то ожесточенной планомерностью, десятками, сотнями бросал в тюрьмы, рубил головы, как кроликам, предавал жесточайшим мукам в промежутках между пирами и всенощной. И чем страшней были придуманные в застенках казни, тем усерднее молитва московского царя, распластанного ниц в горе и покаянии на церковных плитах, в скуфейке, в смиренном подряснике, еще липком от крови…
Иван Грозный царствовал сорок четыре года, и сорок четыре года Русь истекала кровью. Он предавал огню и мечу целые посады и села, большие города: Псков, Торжок, Новгород. В Москве люди боялись дышать; ходя по улицам, оглядывались вслед: не идет ли опричник? Отец доносил на сына, сын на мать, и муж доносом обвинял жену в чародействе на "государя московского". В подземных палатах-их много было нарыто под Кремлем и под Москвой – морили людей голодом, жаждой на селедке, секли правую руку и левую ногу, вгоняли иглы под ногти, сажали на кол, заливали в глотку кипящий свинец, подвешивали на дыбу, поднося чарку зелена-вина от царского стола. И люди так привыкли к крови, своей и чужой, что умирали молча, не разжимали ртов, когда в череп вонзался гвоздь, когда на щеках каленым железом выжигали похабные слова, на площадях, в дни масленичных или пасхальных потех, когда малиновым звоном заливались московские колокола и готовили помост для казней, как на театрах собирались на представление, и шуты и скоморохи дудели в сопелки и перебрасывались головами "государевых врагов", словно мячиками. Грозный царь взирал на народное веселье с набатной башни, сам подавал сигнал палачу рукавицей и по гривне жертвовал ему из царской казны за лихость…
"Ожесточил Грозный,- писал Горсей,- и приучил к крови свои руки и сердце, обрекая на смерть свой низкий, раболепный, лишенный всякой доблести народ". И народ, по свидетельству иностранцев, стоил тогда своего жестокого государя. "Русские,- ужасался Олеарий, -лукавы, упрямы, необузданны, недружелюбны, извращены, бесстыдны, у которых сила выше права, которые распростились с добродетелями и скусили головы всякому стыду…" У них не было даже семьи. Они угнетали детей, бросали их на произвол судьбы, закладывали за недоимки, насильно выдавали замуж. Дети, получив наследство, выгоняли мать из дома. Женщин забивали до смерти, прятали в теремах, вокруг теремов строя для себя гаремы. Крайнее лицемерие проникало во всю русскую жизнь тогдашнего времени. Все были в состоянии непрерывной войны друг с другом: жена с мужем за его самовольство, муж с женой за непослушание или неугождение, родители с детьми за то, что дети хотят жить своим умом, дети с родителями за то, что им не дают жить своим умом… А над всем этим морем покорности и тупого сосредоточенного горя, над морем рабской хитрости, гнуснейшего обмана, самого бесстыдного вероломства,- в венчанном окружении самодурства, растоптавшего всякое человеческое достоинство, свободу личности, веру в любовь, в равенство, в братство, в святость честного труда,- хитрое, в смятой бороде, в бармах Мономаха, кровавым призраком поднималось жестокое лицо Грозного, московского царя, ласково щурившего глаза на полыхавшие кровью плахи…