Свист стрел, предсмертные крики, вопли ужаса и боли, грохот разбиваемых дверей и ставень, треск пламени, дикий торжествующий визг победителей, схвативших очередную жертву, — все это сливалось в одну оглушающую адскую симфонию погрома, ласкавшую слух налетевших на Русь из бесплодных степей беспощадных и алчных двуногих хищников. Мурза лично возглавил захват двух наиболее важных стратегических объектов: дома самого богатого селянина Никифора и церкви. Псырь прямой дорогой вывел мурзу с тремя десятками сопровождавших его всадников к подворью своего бывшего господина. Он знал дом Никифора, в котором жил несколько лет, как свои пять пальцев, и уверенно показал своим новым хозяевам все закрома и лабазы. Когда мимо него поволокли на улицу вдову Никифора и его малолетних детей, Псырь равнодушно отвернулся.
Покинув разоренное подворье Никифора, мурза с телохранителями двинулись вслед за Псырем к сельской церкви. В саму церковь Псырь не пошел, остался на паперти, остановленный отнюдь не укорами совести, которой у него просто не было, а суеверным страхом перед грядущей Божьей карой. Впрочем, ордынцы, сломавшие церковные врата, вовсе не нуждались в чьих-то дополнительных указаниях. Они споро и со знанием дела занялись грабежом, ободрав иконостас, забрав всю ценную церковную утварь и ризы священника.
Добычу сваливали в одну большую кучу на церковной площади под присмотр мурзы и его телохранителей. Туда же сгоняли полон, где были в основном женщины и дети. Стариков ордынцы убивали за ненадобностью: все равно долгий путь в Крым они не выдержат, а если все же дойдут каким-то чудом, то кто же потом купит на невольничьем рынке изможденных пожилых рабов? А мужиков ордынцы вынуждены были убивать в бою. Даже окруженные превосходящими силами налетчиков, многие русичи сопротивлялись отчаянно, бились всем, что попадало под руку, а зачастую и голыми руками. Вот только воинского умения им явно не хватало. Работая на полях и огородах день и ночь, не имели они возможности упражняться в ратном деле. Вот и гибли мужики в неравных схватках или падали на землю, пойманные петлей волосяного аркана, волочились вслед за бешено мчащимися по сельской улице степными всадниками, пока не теряли сознание. Некоторым, правда, удалось, подхватив на руки детей, проскользнуть сквозь кольцо облавы и убежать в лес. Но таких было совсем немного.
Полон, окруженный плотным кольцом ордынцев, стоял молча. Даже малые дети были не в силах кричать и рыдать. В этом жутком молчании намного сильнее и страшнее отражалось то потрясение, которое они испытали только что, когда на их глазах убивали их родителей, самых любимых, самых добрых и самых сильных людей на земле. Такого просто не могло быть. Их тятя и мама, такие большие и умные, умевшие делать столько всего важного и нужного: и запрягать лошадь, и тесать бревна топором, и косить траву острой косой, и поднимать на своих плечах огромные мешки с зерном, знавшие столько чудесных сказок, были в их понимании бессмертными и всесильными. Может, это был просто страшный сон и родители, которых они только что видели неподвижно лежавшими на пороге родной избы, в белых рубахах, наискось прочерченных яркими кровавыми полосами сабельных ударов, на самом деле живы? Надо лишь зажмурить покрепче глаза, а потом открыть их, проснуться, позвать маму и тятю, и те подойдут, поцелуют их, успокоят? Детишки жмурились, вновь открывали глаза, но видели все то же: оскаленные конские морды, всадников с раскосыми глазами, нацеливающих луки, церковь с распахнутыми настежь, сорванными с петель вратами, из которых уже потянулся черный дымок.
Ордынцы, занятые под руководством мурзы важнейшим делом — дележом добычи и пленных, не заметили, как стало вечереть. Наверное, если бы они двинулись в обратный путь прямо сейчас и понеслись вскачь, то успели бы до темноты достигнуть основного войска. Однако с ними был полон, который, как ни подгоняй его ударами нагаек и копий, не способен угнаться за лошадьми. Мурза поневоле принял решение переночевать вблизи разоренного села, а с рассветом выступить на соединение с ханом. Понятно, что в самом селе, уже горевшем с двух сторон, степняки не остались. В лес они тоже не пошли, а встали лагерем в поле за селом, привычно окружив себя кольцом костров, выставив усиленные дозоры, пристально вглядывающиеся в недалекую опушку темного враждебного леса. Нападения со стороны ярко пылающего села ордынцы не опасались. Да и вообще, по большому счету, кого же им опасаться здесь, на опустевшей земле, покинутой войском русского царя, по слухам трусливо укрывшегося за стенами больших городов, расположенных далеко на севере? Ордынцы спали чутко, но спокойно, им не мешали ни треск и гуд недалекого пожара, ни стенания и плач пленников. А на рассвете они благополучно поднялись, выстроились в походную колонну, выслали вперед головной дозор и, гоня перед собой пленных, отправились в обратный путь по уже знакомой им лесной дороге.
Селяне, выскользнувшие разными путями в лес из еще не сомкнувшегося ордынского кольца, — десяток мужиков и столько же баб и ребятишек, не сговариваясь, кинулись бежать в одном направлении: по неприметной лесной тропинке, через болото. Тропинка эта, петляя по островкам и кочкам, торчавшим посреди топи, плутая в непролазной чащобе, оканчивалась на небольшой полянке, на которой стоял скит монаха-отшельника, отца Серафима.
В обычное время редко кто из местных жителей осмеливался нарушить уединение отшельника и забрести в скит, намеренно расположенный в глухом месте, в котором было мало дичи, грибов и ягод и где постороннему человеку было просто нечего делать. Раз в две-три недели к отцу Серафиму приходил из села отрок, приносивший по поручению сельского священника доброхотные даяния от церковной общины. Полгода назад это поручение выполняла семнадцатилетняя сирота, Анюта, привязавшаяся к священнику, как к родному отцу, учившаяся у него грамоте. А затем произошли события, внезапные и печальные…
Вспоминая об этих событиях, отец Серафим вздохнул и скорбно покачал головой. Он поднялся с крылечка, на котором расположился для чтения огромной священной книги в потемневшем от времени переплете из двух покрытых толстой кожей досок, с двумя массивными медными застежками. В единственное оконце жилища отшельника, затянутое бычьим пузырем, солнечный свет почти не проникал, и отец Серафим летом в сухую погоду предпочитал предаваться чтению сидя на ступеньке крохотного крылечка. Встав, монах закрыл книгу, бережно защелкнул хитроумные застежки, взял тяжеленный фолиант в руку и принялся размеренно расхаживать по полянке, погруженный в невеселые думы. Он был высокого роста и, как многие высокие люди, слегка сутуловат. Когда-то отец Серафим был очень силен, да и сейчас, несмотря на то что его тело было иссушено постом и другими неизбежными лишениями монашеской жизни, он легко, как невесомую безделицу, держал в согнутой руке солидный том весом в добрые полпуда. Голова монаха была опущена, и длинные седые волосы, выбивавшиеся из-под черного клобука, свешивались вниз, закрывали лицо, слегка колыхались в такт шагам.
Отец Серафим размышлял о возможной судьбе Анюты, своей юной воспитанницы, весной ушедшей из родного села в неизвестность, на поиски счастья и любви. Конечно, девушка ушла не одна, а вдвоем с поморским дружинником, Михасем, которого она, раненного в неравной схватке с опричниками, потерявшего сознание, едва живого, случайно нашла в лесу, неподалеку от скита. Вместе с отцом Серафимом девушка выходила дружинника и влюбилась в него без памяти. А вот потом…