Помню, ночами отец в кителе без погон и со Звездой на той стороне, которая ближе к сердцу, расхаживал по квартире. У нас были две крохотные комнаты и кухня, в которой могли уместиться либо мама с папой, либо мы втроем. А вместе не умещались… Поэтому отец, точнее сказать, не расхаживал, а метался туда-сюда: на малом пространстве возникает ощущение загнанности.
Он и был загнан… Хоть никогда — кто бы ни загонял! — не предъявил бы обвинение тем, в чьей вине не был уверен совершенно и до конца. Что названные убийцами и были убийцы, отец не сомневался. Но все же требовать казни, расстрела — а именно этого ждали от него, еврея-Героя и медаленосца! — он не решался. Фронтовой китель и Золотая Звезда призваны были взбодрить отца, подвигнуть на нечто чрезвычайное, укрепить убеждение в неколебимой справедливости предстоящего ему дьявольского броска.
Сатана — в планетарном масштабе — прежде, как известно, был ангелом. И наловчился выдавать свои сатанинские игры за ангельские, привораживая обманом и тех, в ком неразлучимы были отвага с доверчивостью.
Накануне того — казалось, непостижимого для него! — шага отец делал сотни, а может, и тысячи шагов по квартире. Чтобы нас не будить в ночи, не тревожить, он передвигался по кухне и нашему микрокоридору в тапочках. Бесшумность его метаний нагнетала дьявольскую загадочность. В неестественном сочетании тапочек с торжественным кителем и Звездой можно было ощутить нечто комичное, но ощущался трагизм. И мама время от времени одними губами спрашивала:
— Может быть, ты присядешь?
— Да, да… Я сяду, — обещал ей отец.
И продолжал свой крестный путь к тому, по-мефистофельски навязанному, поступку.
— В некоторых странах, я слышал, смертной казни вообще нет? — предвидя падение и пытаясь за что-то ухватиться, спросил Анекдота отец.
— И у нас могут отменить… Но только в том случае, если решат казнить каждого третьего.
— Почему ты так не любишь… всю нашу землю? — уже как бы с другой стороны решил защититься отец.
— Землю я люблю всю. Но не всех, кого она родила, — с печалью полного откровения произнес Анекдот.
— Ты не веришь людям.
— Это тебя заставляют не верить.
— Нелюдям… А не людям! — опершись на тапочки твердо, как на каблуки военных сапог, ответил отец.
И даже я, хоть мне минуло всего-то семь лет, понял: он на что-то решился.
А назавтра, ближе к вечеру, мне показалось, что черная радиотарелка еще более почернела. Она заставила маму и нас троих безмолвно прижаться друг к другу.
— Говорит Герой Советского Союза Борис Исаакович Певзнер!
И сразу же голос отца, чем-то отделенный от него и принадлежавший не ему, а сатанинской затее, выдаваемой за необходимость и ангельскую сверхцель, зазвучал поверх наших голов, и всей нашей квартиры, и всего нашего дома.
Помню только, что отец присоединялся к «миллионам негодующих», требовал, «как и они»…
— Во гневе нельзя присоединяться, — в тот же вечер, но уже поздний, сказал ему потрясенным шепотом Абрам Абрамович. — Гнев должен быть индивидуальным. К добру присоединяться можно… Это никому не грозит. А гнев толпы? — Он потер пустой рукав, окунувшийся в карман пиджака, будто ощущая отсутствие правой руки, которая могла бы ему помочь. В драматичные или конфликтные минуты он всегда вспоминал о ней. — Да-а… Еще раз я убедился: в обыденную, мирную пору проявлять мужество труднее, чем на войне.
— Как раз в то время люди возвращались с работы и мало кто слушал радио, — полувопросительно, отыскивая надежду, произнесла мама.
— Не обольщайтесь: это услышал весь мир, — с еле уловимой, но и непостижимой для него резкостью ответил Анекдот.
Непостижимой потому, что отвечал он на мамину фразу. Хотя резкость адресовалась отцу, которого мама исподволь начала защищать.
— Я же говорил, что сначала Иосиф Виссарионович признает Государство Израиль, даже поддержит его — чтобы придраться было нельзя! — а затем накинет удавку на шею дочерям и сынам израилевым, живущим в его стране. Что-нибудь иезуитское он должен был для этого выдумать. Вот и пожалуйста…
— Подобное придумать нельзя! — как Герой готовясь перейти в наступление, заявил отец.
— Однажды, на фронте, ты вырвался из фашистского окружения. Но свои нацисты страшнее чужих: из их окружения ты не выбился.
— Как можно сравнивать?!
— В сравнении познается истина.
— Но не в таком… — холостым патроном стрельнул отец.
— «Чтобы в ложь поверили, она должна быть чудовищной!» Сию «мудрость» Гитлер и Геббельс то исподволь, то оглашенно заталкивали в послушные головы.
— Зачем сравнивать? — опять бесцельно прозвучал холостой выстрел. Но я почувствовал, что отцовские убеждения готовят себя к атаке. — Если врачи способны? Врачи! Трудно себе представить…
— Не надо насиловать воображение. И представлять себе то, чего быть не может, — посоветовал Анекдот.
— Народ верит. А его не обманешь!
— За народ не высказывайся.
— Я слышал… От очень многих!
— Что поделаешь? Мы раздавили гитлеризм, заразившись при этом одной из его неизлечимых болезней. Парадокс!
— Что ты хочешь сказать?
— То, что сказал… — После паузы Анекдот вновь произнес потрясенным шепотом: — Как ты теперь выйдешь на улицу?
— Я выйду с ним, — промолвила мама. — Мы выйдем вместе.
Отец был Героем, а мама — женой Героя.
Есть такое выражение — весьма неточное — «оборвать телефон». Ведь если телефон действительно «оборвут», он станет немым. У нас же звонки словно бы догоняли друг друга круглые сутки. Чтобы выразить свою солидарность с отцом, звонили и по ночам. Ночная солидарность призвана была доказать, что от волнения перепутала время суток.
— Вот видишь! — обратился отец к Анекдоту столь уверенно, что уверенность его вызывала сомнение. Точней было бы, конечно, сказать: «Вот слышишь!» Потом он повернулся к маме: — Мы с тобой можем выйти на улицу.
— Если бы любовь так же объединяла людей, как объединяет их ненависть, — с ироничной грустью произнес Анекдот.
Продолжая по профессии оставаться врачом, отец сражался с чумой и холерой так наступательно, будто они угрожали городу, государству и непосредственно нашей семье. Ничего подобного не происходило… Но его бесстрашие выискивало «горячие точки», где можно обжечься и даже погибнуть. Руководителем лаборатории, которым он был до войны, отца не назначили, а утвердили заместителем.
— Привыкай к тому, что, если даже человек нашей национальности является практически первым, он должен считаться вторым. Предпочтительней, разумеется, третьим или четвертым… Но выше второго места для него заняты, — объяснил Анекдот.