А отцовские интонации сделались как раз по-арбенински грозными. Походка у фраз стала еще более заторможенной, подминающей под себя тяжелей, чем обычно. И мне опять представилось, что он входит в чью-то чужую роль. Кому-то с пережимом, ученически подражает…
— Не пытайся пересекать дорогу в неположенном месте. Это крайне опасно.
— Можно попасть под твои «деловые» намерения?
— Ты их не изменишь!
— Под «деловыми» ты разумеешь коммерческие? Или какие-то совершенно иные?
— Есть понятие «коммерческая тайна». С теми, кто замышляет взорвать мои планы, я тайнами не делюсь — я с ними сражаюсь.
— Какими способами?
— Любыми… Повторю: моих замыслов ты не изменишь.
— А мне не изменит Нина…
Угрозы его звучали кем-то отработанными, взятыми напрокат. Но сквозь них на мгновения пробивалось зажатое отчаяние. «Неужели любовь? Или увлечение?» — вопрошал я себя. Однако сочувствия не испытывал — наоборот, я определил цели соперника, которого обязан был победить.
— С теми, кто хочет подложить мину под мои цели, я поступаю решительно! — снова предупредил он.
— Под какие цели? Под мою дальнюю ссылку? И под путешествие на европейское взморье в сопровождении Нины? Она не девушка по сопровождению. Ты ее с кем-то спутал.
— Ее ни с кем спутать нельзя… — прорвалось у него уже вслух.
— Тем более она не будет твоей спутницей на сказочном взморье. А я не отправлюсь в ссылку за полторы тысячи километров. И как же ты поступаешь с подобными минами?
— Сначала стараюсь их обезвредить. Ну, а если…
— Вызовешь на дуэль?
— Это сейчас не модно. Как и твои танцы…
Он неуправляемо злился.
— И что же ты собираешься по поводу меня предпринять? То, что сейчас модно?
— Если будешь мешать? Да, я тебя «закажу»…
Когда я в детстве шалил, отец предупреждал:
«Я тебя накажу!» В редких случаях: «Я тебе покажу!» Но «закажу» я услышал впервые.
Вдруг мы оба, по какому-то беззвучному знаку, повернули головы — и увидели маму. Она стояла в дверном проеме — и, судя по лицу ее, все слышала. Мама была в кружевной ночной рубашке почти до пят. Щеки ее опять залились не мирным розовым цветом, а лихорадочным, глаза извергали нечто лазерно-обжигающее. Она была таинственна и красива. Отец отступил к окну, словно готов был из него выброситься.
— Один раз ты сына уже заказал. Мне… И я тот заказ выполнила — его родила. А второй раз, кому-то другому — и в бандитски противоположном смысле! — его «заказать» не удастся. Потому что до того… я убью тебя. Сама, без помощи киллера.
Отец знал, что мама обещания свои выполняет. Голос ее, не сообразуясь с исступленностью глаз и пыланием щек, звучал спокойно, размеренно — и от этого отец еще на шаг отступил. «Заказывать» меня он, конечно, не собирался, но мама отреагировала так, будто восприняла угрозу всерьез. Спокойствие и размеренность ее голоса были не мнимо значительными, как повелось у отца, а приговорными и безапелляционными.
— Ты, отец, задумал отобрать у сына самое бесценное, что у него есть? Нину? Сюжет даже не лермонтовский, а шекспировский. С той разницей, что завершится гибелью не всех действующих лиц, а персонально твоей. Ты потеряешь всех нас троих… Или уже потерял. И если даже окажешься жив, что у тебя останется? Фирма?
Отец сразу осел, растерялся… будто забыл свою роль. Протер и растопырил глаза, хоть зрение у него, в отличие от моего, оставалось нормальным. Думаю, пытался проверить, уверена ли мама сама в том, что ему предвещает.
И взаправду ли намерена его уничтожить… А если, как она предположила, сохранится в живых, то ждет ли его полное отторжение от нашего дома, кромешное одиночество?
— Ты что так струхнул? — остывая, поинтересовалась мама. — Поэт еще в золотом девятнадцатом веке от боязни той упреждал:
Пусть смерть пугает робкий свет, —
Меня бояться не принудит:
Пока мы живы, смерти нет.
А смерть придет, так нас не будет.
— Смерть ни при чем… — пробормотал отец.
И я неожиданно обнаружил, что он маму не только уважал. Нет, не только… Вовсе не только… Отец и сам об этом, по-моему, лишь в те минуты уверенно догадался. И пребывал в ужасе не из-за моей, не сбывшейся, мужской потери, а из-за своей, которая сбыться могла. Донжуанская блажь осталась там, средь шумного бала…
Чудилось, отец вынырнул из обманного, грешного сна — и вернулся на землю, тоже повсюду и неизлечимо грешную, но реальную.
Крутизна исчезла… Еще недавно выглядевший твердокаменным, отец заплакал. Его даже захотелось вновь назвать папой.
Это был уже не «новый русский», а «старый»… Или точнее, еврей среднего возраста…
2003 год
Нож в спину
Мама, родная… В этом необычном письме я хочу, как на исповеди, принести покаяния, надеясь на твое снисхождение и прощение. А так как кругом перед тобой виновата, — письмо будет длинным…
Вначале прости за почерк: я пишу, уткнувшись локтем в больничную подушку, подперев голову ладонью, и строчки получаются словно бы подвыпившие, разгулявшиеся. Они не подчиняются грустной сути моих покаяний.
Стану просить прощения каждым ранним утром, до твоего прихода, и поздним вечером, после того, как мы с тобой расстаемся. Но даже летней рассветной порой, которая настает уже часов в пять, остаться со своими мыслями наедине не удается. Только соберусь с ними, как появляется медсестра и сует мне в рот градусник. Только попытаюсь вновь углубиться в свои прегрешения, как возникает другая сестра, чтобы измерить давление. Температура и артериальное давление у меня нормальные, а накал больничных процедур и давление разнообразных медицинских исследований, до того повышены и почти непрерывны, что письмо мое то и дело ныряет под одеяло или прячется под подушку: переворачиваться и напрягаться мне еще не положено.
Но припомнить я обязана многое: после беды, что стряслась со мной, боль в душе мучает острей, чем боль в покореженном теле. То внезапное несчастье сильней бередит мою совесть, чем раны в моей спине, кои врачи сперва назвали почти смертельными. Назвали открыто, поскольку я наврала, что ивритом не овладела, — хотелось знать истину: что меня ждет и к чему приготовиться. Ты никогда не предавала и не выдавала меня. Даже от папы, от его строгости и принципиальности скрывала мои проделки… Не выдай же и на этот раз! Буду восстанавливать знакомые тебе факты, чтоб стало яснее, в чем именно осознаю себя грешной.
Я пишу… Но слышу: вот-вот в палату вплывет неторопливая толпа врачей и сестер: утренний «обход». Странно: «обойти» — это, мне кажется, значит пройти стороной, мимо. Но они не пройдут стороной, потому что должны передать меня и двух моих соседок из своих заботливых рук в другие заботливые… И тетрадь прячется.