Вышел Фалькон – как был, в запыленной одежде, без надлежащего облачения, с одним только посохом в руке.
– Кто это? – понесся шепот.
Фалькон заговорил.
– Возлюбленные дети! Что вы натворили? Зачем подвергли себя смертельной опасности?
Этот голос – высокий, ломкий – многие узнали, ибо нередко слышали его прежде.
– Вроде, епископ это, Фалькон, – зашелестели голоса в паузу, пока Кричала надрывался на ступенях: «Зачем, говорит, опасности себя подвергаете? Смертельной!»
– Фалькон, Фалькон. Епископ. И посох у него.
– Мало ли что посох! Если б в ризах – тогда да, конечно. В ризах – тогда был бы Фалькон, а то…
– Дурные вести доходят до графа Симона, вашего доброго господина. Будто бы за его спиной Тулуза задумала предаться в руки еретиков.
– «За спиной у Симона, значит, Тулуза предалась еретикам! – вот что подумал Монфор», – драл глотку Кричала, а в толпе внимали, ужасаясь. – «Симон о том возьми да проведай! Вот что случилось!»
Тихий, от сострадания трепещущий, голос старого епископа:
– Я знаю, что это неправда. Господь знает, что это неправда. Этого не могло быть. Тулуза клялась Симону в верности. Не могла солгать Тулуза.
И столько спокойной убежденности в словах Фалькона, что слушатели его в то же самое мгновение проясняются лицами, просветляются взорами и невольно кивают головами, доселе клонившимися под тягостью дум. Ну конечно же, не может лгать Тулуза!.. Тулуза никогда не лжет. Вот и Господь это знает.
– Симон, граф Тулузский, в сильном гневе.
– «Гневается Симон. Зол ужасно!» – самозабвенно орет Кричала.
– Я знаю, каков в гневе Симон де Монфор. Вам же лучше не знать этого, ибо гневается он на вас.
В соборе – молчание. Кричала выплевывает на площадь:
– «Симон, говорит, на нас в страшной злобе. Того и гляди в клочья порвет»!
И дает петуха.
Кто-то, захлебываясь, кашляет под самой кафедрой. Консулы растревоженно смотрят снизу вверх – на Фалькона.
Епископ продолжает:
– Возлюбленные дети! Я научу вас. Вы не должны бояться Симона, хотя бы он и сердился на вас. Ведь вы не ведаете за собою никакой вины.
Кричала молчит. Задумался. В толпе начинают наседать:
– Что он говорит? Что епископ сказал?
– Говорит, будто нет на нас никакой вины! – сипло орет Кричала. Те, кто подобрались слишком близко к нему, шарахаются, будто их криком отбросило, – так неожиданно он завопил.
Фалькон в соборе уговаривает – негромко, проникновенно:
– Забудьте страх. Тулузу и Монфора связывают узы, наподобие брачных. Смело идите к нему. Покажите ему, что вы покорны его власти, а он не прав в своих подозрениях. Граф Симон глубоко верует в Господа. Он устыдится.
Кричала надсаживается:
– К Монфору идти советует! К ногам этого франка пасть! Покорность показать! Говорит – тогда, мол, простит…
Собор еще почтительно внимает епископу, а площадь уже волнуется.
– Монфор – франк! Что еще ему на ум взбредет?
– Знаем мы, как повинную голову меч не сечет! Очень даже сечет! Сам сек…
Из-под кафедры спрашивает епископа один из консулов:
– Боязно нам отдаваться в руки Монфора. Кто его знает, Симона? Он – франк…
– Я его знаю. Его знает Церковь. Граф Симон гневлив, но отходчив. Доверьтесь мне. Я сумею вас защитить. Вы же сейчас смело ступайте к Монфору и защищайте Тулузу. – Фалькон тяжко переводит дыхание. – Договоритесь с ним по-хорошему. Пока еще можно… Я удержу его руку.
Время уходит – неудержимо утекает, и с каждой песчинкой в часах его становится все меньше.
Толпа на площади шумит, да так громко, что уши начинают болеть. Откричавший свое Кричала сидит на ступеньках среди нищих. Те делятся с ним водой и дружески давят пойманную на Кричале вошь…
Еще чего – к Симону идти! В ноги ему пасть! Ему в ноги падешь, а он тебя как раз этой ногой по морде – только зубы подбирать успевай. Нет уж, лучше к Саленским воротам идти, там, говорят, Спесивец баррикадой улицу загородил.
Другие возражают. Монфор к Нарбоннскому замку целую армию привел. Видали – вон уж и шатры ставят, и костры палят, над кострами что-то жарят. Последнее дело для города с графом ссориться, если он и гневлив, и армию привел. Да и Фалькон обещал за руку Монфора удержать…
Первые – свое:
– Станет Фалькон за нас заступаться! Фалькон – католик; он с Симоном заодно.
– Господь с вами, конечно же Фалькон – католик. Кем еще ему быть, коли епископом в Тулузе поставлен?
Спросили Кричалу. Он-то почти что в самом соборе был. Хоть одним ухом – а епископа самолично слышал. Как, стоит Фалькону верить?
Кричала плечами пожал, сказал сипло:
– По мне так, хоть все они в огне сгори. Жила бы Тулуза.
Все сразу, объединившись, загалдели. Вот ведь от души человек сказал! Сразу видать – из-под самого сердца слова вынул. Да, добрая речь.
И так, согласно кивая, разошлись: одни пошли к Спесивцу баррикаду крепить, а другие – за Саленские ворота, на поклон к Монфору.
* * *
Симон имел обыкновение мыться чуть ли не крутым кипятком, поэтому вода, хоть и остыла немного, но все же оставалась горячей.
Гюи, сын Симона, просидел после отца в деревянной ванне, пока не сомлел. Грязи – что с отца, что с сына – натекло предостаточно. Родственная грязь: потревоженная пыль одних и тех же дорог.
Наконец, Гюи выбрался на волю. Оставляя мокрые следы, прошлепал к лавке, где бросил одежду.
Аньес, заискивающе улыбаясь, подала молодому господину рубаху, помогла натянуть на влажное тело. Ребра, позвонки, ключицы, острые лопатки – всего Гюи обежала пальцами. Мил он ей.
Гюи дал себя одеть, позволил огладить. На лавку плюхнулся, вымолвил со вздохом:
– Ох. Устал…
И вдруг ухватил Аньес поперек живота и, весело визжащую, подмял под себя.
* * *
Знатная баррикада получилась у Спесивца. Воздвиг ее (и многие спешили ему в помощь) напротив Саленских ворот. Только что это за ворота, если стены снесены? Одно воспоминание осталось.
Спесивец не стал дожидаться исхода разговоров Симона с городом. Будто бы и без того не понятно, чем эти разговоры закончатся. Большой кровью они закончатся.
Горожане – и страх им, и вместе с тем праздник – выбрасывали из окон всякий хлам, с превеликой охотой жертвовали баррикаде рухлядь, обломки и даже крепкие вещи, несли старую мебель, мешки с соломой, дрова. От строительства возле собора Сен-Этьен похитили и доставили бревна и кирпичи. Все это наваливалось на пересечении двух улиц и обильно сдабривалось сверху битыми горшками.