– А кому ты нес грехи? – полюбопытствовал Феодул.
– Да всем, кто ни захочет, – ответил сатана нехотя, сквозь зубы. Теперь он стал сонный, скучный. – Ну тебя совсем, Феодул! – выкрикнул он обиженно. – Ни потолковать с тобою, ни посмеяться. Жаден ты больно, отроче. – Тут он вдруг обхватил Феодула за плечи костлявой, очень сильной рукой, больно придавил к твердой груди. Какая-то склянка немедленно впилась Феодулу в ребро.
– И молодец, что жаден! – пламенно сказал сатана. И полез целоваться.
– Иди ты к черту! – забарахтался Феодул. – Нажевался – вот и ведешь себя сущей обезьяной.
– Да кто ты такой? – презрительным тоном протянул сатана.
– У меня теперь грехов больше, чем у святого, – сказал Феодул. – Вот кто я такой. А сам-то ты откуда взялся? Что-то я тебя не припомню.
От такого заявления сатана плюнул себе под ноги, попал в подол рубахи, слез с телеги, не оборачиваясь, погрозил Феодулу кулаком и медленно побрел дальше.
Некоторое время Феодул провожал его взглядом, а потом снова забрался поглубже в телегу и вернулся к своим сокровищам.
О ангел мой! Ангел мой, ангел! И до сей поры тлеет, разливая нежное тепло, твой поцелуй на моем лбу! До сих пор ищу тебя взглядом в розоватом тумане уходящего сна. То и дело чудится мне край твоих лучезарных одежд – ухватиться бы за них и взмыть за тобою следом к Престолу… Устал я от бесплодных скитаний! Знать бы мне имя твое – я бы тебя окликнул. Неужто и впрямь тебя зовут Феодулом, как и меня, грешного? Или носишь ты имя Раймон? Не оставляй меня здесь одиноким! Дай хоть еще раз, пусть незримо, услышать, как разворачиваются гремящие крылья за твоей спиной…
Феодул безмолвно плакал, сидя в чужом, неудобном седле. Ноги сводило из-за коротких монгольских стремян – приходилось по целым дням сидеть, сильно сгибая колени. Проклятие, проклятие! Ангел мой, ангел!..
Далеко позади остались и греки, и страшный Батый, и лукавый Протокарав. Только монголы вокруг, только их ужасные плоские рожи, лоснящиеся от бараньего сала. В вечную ночь увлекают они за собой Феодула, на край земли, до самой их монгольской столицы Каракорума, откуда, по слухам, вообще не бывает возврата…
По грехам моим, несочтенным и неназванным! Дурень я глупый, неразумный – отчего не спросил у сатаны, из каких сосудов пробую? Теперь вот грешник, пострашнее любого святого, а имени своей беды не ведаю. Кто только потянул меня за язык, кто совратил заговорить перед Батыем?
Батый сидел на длинной скамье, раскинув по щедрой, жирной позолоте шелковые халаты, семь штук, один поверх другого, и все разноцветные, а самый верхний – зеленый, стеганый. Темно-медные волосы, выбритые на лбу, у висков увязаны кренделями и обильно смазаны салом, а жадное лицо со слегка раздутыми ноздрями сплошь покрыто красными пятнами, как от гнева.
Афиноген, стоя на коленях, говорил и говорил что-то долгое о торговле, о ярлыках, о взаимной выгоде. Хан внимательно слушал бормотание полупьяного толмача, не сводя с Афиногена глаз. И вдруг возьми да и спроси, указав на Феодула: кто, мол, этот человек? Хотел было Афиноген ответить уклончиво: так, дурачок, приставший к каравану по дороге, как Феодул внезапно выскочил вперед, бухнулся на оба колена, прижал к груди стиснутые кулаки и вымолвил страстно:
– Я – посланник великого Папы Римского.
Ибо решил он по какой-то причине, что самое время выйти наружу тому, что монголы должны счесть за правду.
Тут Батый свел брови дугой и давай Феодула расспрашивать: что за посланник такой и где же послание. Немеющим языком плел Феодул небылицы, не всегда и сам понимая, о чем врет. Однако Батый слушал его с любопытством И даже задал несколько вопросов о короле франков, желая проверить, насколько хорошо осведомлен посланник Папы.
Феодул же вознамерился польстить Батыю и потому сказал так:
– Государь наш Людовик, господин мой и всех франков, – человек набожный и кроткий. Превыше жизни своей чтит он заповеди Господа нашего, а превыше всех людей на земле ставит свою мудрую мать. Рассказывают о нем еще такое. Когда ты, господин мой, как саранча или, к примеру еще сказать, моровая язва пал на земли христианские, и опустошил Венгрию, и разорил Далмацию, и поработил Русию, и подошел уже к самым пределам короля франков, явилась тогда королева-мать к государю, сыну своему, и сказала ему об этом. Ибо видела в тебе великую опасность для всего королевства. А король отвечал ей: «Матушка, на все воля Божья. Или этот Батый уничтожит и самую память о нас, или рука Господня остановит его на наших границах…»
Батый внимательно выслушал толмача и захохотал, тряся косицами. После же молвил грекам и Феодулу:
– Ступайте покамест. Волю мою передам через яма.
И передал: Афиногену с товарищами дозволение вести торговлю в пределах Батыева царства (а оно немалое!); Феодулу же – ввиду важности его дел – ехать в дальний Каракорум, к великому хану Мункэ. И толмача ему дал другого – хмурого, бледного и тощего, как подросток, далматинца, взятого в рабство еще двенадцать лет назад, во время того самого похода, о котором напомнил Феодул.
Запричитал тут Феодул, проклиная свою глупость, и подступился было к яму с мольбами: мол, нельзя ли как-нибудь переиначить? Почему бы, скажем, не оставить его, Феодула, при греках-купцах? Много ли худого оттого приключится, если не поедет Феодул в Каракорум? Да и какая радость великому хану в созерцании какого-то Феодула?
Однако ям только поглядел на Феодула холодно и велел показать, каким тот располагает имуществом. Феодул вынес заветный узелок, заранее проклиная яма и мысленно прощаясь с сокровищами. Но ям даже и глядеть на узелок не стал. Повернулся и ушел.
До позднего вечера соображал Феодул, что бы это могло означать. Протокарав сидел какой-то скучный и с Феодулом разговаривать не желал. Афиноген же припечатал Феодула дураком и от дальнейшей беседы с ним воздержался. Так толком и не простились.
Вечером явился толстый, важный монгол и, призвав робеющего Феодула с новым толмачом, бросил перед ними на землю две козьи дохи с длинным ворсом, две пары меховых штанов, войлочные сапоги без твердой подошвы и две лохматые шапки. Добавил что-то, фыркнув плоским, будто раздавленным носом.
Толмач, которого звали Андрей, мрачно сказал:
– Он говорит, путь до великого хана неблизкий. Говорит, четыре месяца. Холод там стоит такой, что раскалываются камни и деревья.
Феодул заметно побледнел, однако набрался сил и молвил:
– Скажи ему: коли не лопаются от этого мороза монголы, то и смиренный раб Божий Феодул как-нибудь сдюжит.
Андрей перевел. Важный монгол выпятил живот и вдруг захохотал. Проговорил что-то, шумно сопя.
– Говорит, будто он – сын темника. Отца его, говорит, великий хан хорошо знает. И того, мол, довольно, что принудили его сопровождать низкого, ничтожного человека, который ни лошади, ни порядочной шубы не имеет, – одно это для него (так он говорит) уже оскорбление. Но если ты, Феодул, не выдержишь пути, он тебя бросит по дороге, ибо возиться с тобою лишнее не намерен.