И тут, на мою радость, брат находит в мешке последний денье. Тот самый, что граф дал. Граф Раймон. И был этот денье не короля Амори, а короля Болдуина Третьего, дяди нынешнего Болдуина. Серебряный, с Давидовой башней.
Сарацины оскалили все свои зубы, похватали деньги и погнали меня в шею вслед за остальными. И вот поверишь ли, Ги, сколько лет с тех пор прошло, — то есть уже почти три года минуло, — а я все помню этот старый денье с Давидовой башней. Как увижу на рынке, так вздрогну, потому что одна эта монета всю мою жизнь решила…
Он засмеялся.
— Я когда в ордене был, несколько раз видел, как пленных меняют. К примеру, знатного сарацина — в обмен на знатного франка. Приведут обоих, одежда на них, понятно, роскошная — фу-фу-фу! — но вся рваная, в крови и в чем похуже. Знаешь, как они друг на друга смотрят?
— Как? — спросил Ги, чувствуя любопытство.
Гвибер воззрился вдаль, пошевелил губами, словно произнося какое-то заклинание, могущее соткать из пряного воздуха образы знатного сарацина и знатного франка, пусть бесплотные, но весьма выразительные. Затем перевел взгляд на Ги и широко улыбнулся.
— Ревниво, вот как! Видел, как женщины друг друга оглядывают, когда решают, которая краше, которая лучше одета?
Ги кивнул.
— Ага! — обрадовался Гвибер. — Ну вот и эти точно так же. А мне себя не с кем сравнивать, только вот с монеткой этой потертой. Ее и не всякий меняла теперь берет…
День сгущался вокруг них, торопиться было некуда — разговор тянулся, то прекращаясь, то вдруг возобновляясь. Неожиданно Гвибер сказал:
— Пора мне уходить. На, возьми на память.
И вытащил из кошелька маленькую фигурку. Ги сперва подумал, что это какой-нибудь святой образ, и с благодарностью потянулся, но затем вдруг отдернул руку. Гвибер засмеялся, подбросил фигурку на ладони.
— Не бойся!
— Это ведь идол? — спросил Ги, моргая.
— Он самый! Только мертвый, так что и бояться нечего, — сообщил Гвибер с такой гордостью, словно сам и убил этого идола. — Я сам отыскал.
— Где?
— У сарацин, в ихних землях…
— Ты возвращался в земли сарацин? — удивился Ги.
Гвибер вдруг огорчился. Так огорчился, что и передать нельзя. Вскочил на ноги, расставив их пошире, подбоченился и заорал:
— Ну вот какое тебе дело? Может, и возвращался! И там, в песке, нашел эту штуковину! А она мне понравилась, вот я и взял ее себе. Она неживая, говорю тебе. Не нравится, не бери. Вообще — черт с тобой!
Он бросил фигуркой в Ги, больно угодив тому в сгиб локтя, и побежал вверх по склону, карабкаясь с ловкостью ящерицы. Ги смотрел вслед своему собеседнику — как он ловко, точно жук, бежит, роняя из-под ног иссохшие комья земли, и почему-то подумал, что Гвибер, должно быть, был какое-то время моряком.
Затем Гвибер скрылся из виду. Тогда Ги наклонился и подобрал фигурку.
Она представляла собой древнего египетского божка, из тех, что жили в той стране задолго до Рождества Христова. Ги хотелось плюнуть на идола, но неожиданно его сердце охватила непонятная жалость. Он провел пальцем по медной статуэтке. Она оказалась очень гладкой и на ощупь теплой.
Божок представлял собой человеческую фигуру — не то очень молодой женщины с неразвитыми формами, не то вообще мальчика-подростка, — но вместо человеческой головы на прямых, широко расправленных плечах красовалась львиная. Ги поразило, с каким достоинством держалось это чудовище. Оно несло львиную голову, как знак божественного достоинства. И хотя фигурка была всего-навсего маленьким демоном, давно уже мертвым, Ги захотел оставить ее себе.
Старенький кюре, который говорил в воскресные дни в церкви, в Лузиньяне, рассказывал как-то о чудищах, что приходили к святым отшельникам и подвизающимся ради Христа, например, к святому Антонию или святому Иерониму. Эти чудища умоляли святых отцов дать им благодать Крещения и просили рассказать о Господе Христе.
— Неразумные кентавры умеряли свою похотливость, и убогие псоглавцы забывали свою ярость, и люди-одноноги прискакивали на своей единственной ноге из дебрей пустынных, чтобы услышать слово Христово! — сокрушался старичок кюре. — А вы? — Он пытался метать молнии из блеклых, слезящихся глаз, и это смешило недорослей Лузиньянов не меньше, чем их могучего родителя. — Вам не нужно преодолевать свое уродство! Вам не приходится проходить долгий путь! Истину вкладывают в ваши жесткие зубы — только жуйте! — и то вы ухитряетесь ее выплевывать…
— Что бы ты сказал на это? — спросил у львиноголового божка Ги. — Искал ли некогда и ты Христовой истины?
Божок молча взирал на него пустыми глазами. Ги вздохнул и сжал над фигуркой пальцы.
— Все-таки странный человек — Гвибер! — сказал он сам себе. — Должно быть, пребывание в плену у сарацин даром для человека не проходит, хоть бы его и спас впоследствии один серебряный денье с Давидовой башней!
Он поднял голову. Давидова башня смотрела на него из-за стен, и это, уже в который раз, показалось Ги невероятным.
* * *
В соколиной охоте принял участие весь двор; устроили пышный выезд. Сибилла — рядом с братом, на кокетливой белой лошадке. Голубая шелковая попона с кистями и белое платье женщины развеваются, когда Сибилла пускает лошадку вскачь, и когда Сибилла оборачивается на скаку, то оборачивается и лошадка — обе выглядят подружками, которые только что вволю насекретничались, и теперь их смешат те, кому они перемыли кости.
Король снимает колпачок с головы птицы.
Старинный гобелен, вытканный где-нибудь в Нормандии, вдруг предстает в обрамлении совсем иного пейзажа: и деревья, и горы, и самый воздух здесь обладают совершенно чуждой фактурой. Но смысл гобелена остается прежним: рыцари и дамы, нарядно одетые, на нарядных лошадях, едут попарно, и у каждого на перчатке сидит птица.
Иные рыцари влюблены в некоторых дам; есть и дамы, влюбленные в рыцарей; а есть среди собравшихся и такие, чья любовь взаимна. Охотничьи птицы, взлетая в небо, когтят добычу, и каждое сердце ощущает, как впиваются в него безжалостные острые когти любви. Эта боль пронзительна и желанна и еще слаще от того, что ее приходится скрывать.
Только Сибилла не в силах удерживать чувство в себе: сперва нашептала о ней в удивленно подрагивающее ухо своей лошадки, а затем, метнув сияющий взор на прочих участников охоты, поведала о своей любви и всему свету.
Видит это и сообщник и искуситель Сибиллы — коннетабль. Эмерик вполне удовлетворен: все его полки расставлены, все командиры знают свою задачу, вспомогательные отряды готовы. Нет ненадежных участков в расположении его войск. Любовь разворачивает свои огромные знамена.
Ги, самый незначительный из свиты, едет позади. У него нет охотничьей птицы — пока нет, — но лишать брата удовольствия принять участие в охоте коннетабль не желает. Исход сражения решит тот полк, что скрыт до поры в засаде.