Собаки боялись Пияшу. А сам он ничего не боялся. Кроме хворостины! Достаточно было вытащить из плетня хворостину, как он начинал на нее коситься и быстро-быстро исчезал. Он великолепно плавал. Матери знали: если на реке Пияша — никто не утонет. Пияша вытащит и сообщит об этом: «Она тонула! Пияша спасал! Пияша радый!»
Однажды Пияша задавил быка, который едва не забодал зазевавшуюся девчонку.
Молодой бык совсем нацелился на ребенка. Старик-пастух не поспевал перехватить взбесившегося бугая и только крикнул:
— Пияша, держи его!
Пияша вихрем налетел на быка и, завернув ему голову, прижал ее к земле. А когда увидел, что бык не шевелится, с удивлением заметил:
— Она спит.
Того быка списали как погибшего под колесами трактора.
Красивый и чистоплотный, мускулистый, как молодой Геракл, Пияша был начисто лишен половых инстинктов и очень стеснителен. Вдовы-казачки только посмеивались, глядя на него. А подростки однажды стянули с Пияши штаны и стали его дразнить. Пияша долго горько и безутешно плакал.
До того момента я никогда не видел жестокости, с какой взрослые били подростков за проступок. Их буквально катили по пыльной дороге пудовыми сапогами. Били, чтобы убить. И только вмешательство стариков отвратило от убийства расходившихся казаков. Этим соплякам и потом поминали сверстники во всех «кулачках» и драках:
— Это вам не над Пияшей мудровать! Вот моего тычка попробуй!
Приход Пияши в дом считался хорошим предзнаменованием. Осторожно приоткрывалась дверь, просовывалась улыбающаяся кудрявая голова, и радостный, веселый голос вопрошал:
— Царапуха (стряпуха), Пияша можно?
Ходил он только на кухню, в комнаты и к гостям, если такие были в доме, не заходил ни за что:
— Пияша босой!
Настаивать было бесполезно. Он мог заплакать и убежать. Второй фразой было:
— Царапуха, корми!
А на лице — сияющая улыбка. Ел он все подряд. Всегда перед едой крестился, а наевшись, говорил:
— Пияша сытый!
Далее следовала обязательная интермедия, дура чок считал, что еду нужно отрабатывать.
— Царапуха! Пияша песню играть будет.
— Да не надо, Пияша! В другой раз!
Но возражения не принимались.
— Под песню или под пляску?
«Под песню» было чудовищной импровизацией на тему верхнедонского многоголосия, а «под пляску» Пияша начинал выкрикивать что-то ритмичное, подпрыгивать и звонко щелкать щиколотками босых ног, колотя их друг о друга. Свой танец Пияша называл «Балдашка». Остановить концерт можно было од-ним-единственным способом — выглянуть в окно и ахнуть: «Пияша, отец идет!» Пияша тут же исчезал.
Иногда Пияша оставался ночевать. Спал он всегда на кухне на полу. Очень любил гладить кошек: так с котом в обнимку и засыпал.
Пияша погиб, сбитый в степи машиной. И долго еще станица вздыхала, вспоминая Пияшу, и сетовала, что не увидит больше его лучезарной улыбки...
...А Митя был человеком неопределенного возраста, безбородый. Жил он на колокольне и почти никогда не покидал церковную ограду. Мы, дети, боялись его. Сгорбленный и тихий, он проходил мимо нас, глядя себе под ноги и что-то бормоча.
— Чей он? Откуда взялся?
Никто не знал. Когда по улицам несли гроб, то Митя непременно бежал далеко впереди с одухотворенным лицом и высоко поднятой правой рукой.
Говорили, что Митя пророчествовал. Во всяком случае, старушки что-то у него выспрашивали, а он что-то туманное говорил в ответ. Это и истолковывалось как предсказание. В экстаз Митя приходил, когда звонили в колокола. Издалека была видна его фигура с поднятыми тощими руками рядом со звонарем. Митя метался, словно дирижировал. Сам он звонить то ли не умел, то ли не хотел.
Колокольный звон — особая музыка станицы, размеренная, как биение сердца. Она, то заливисторадостная, то ровно гудящая, постоянно наполняла нашу жизнь, заглушая гнусавый репродуктор на площади. Может, потому и звонить запретили? И затихли колокола, превратив нашу станицу в пыльный и безликий райцентр. Может, и не в связи с этим, конечно. Но вслед за умолкнувшими колоколами заболели, а потом и вымерзли сады. Я читал где-то, что звон, особенно больших колоколов, подавляет своими какими-то сверхнизкими частотами биологически вредные лишайники и бактерии. Может, и нет. Может, так совпало. Но заболели яблони, которые никогда и ничем не болели, пожелтел виноградник...
А дурачок Митя продолжал подниматься на колокольню и исполнять свой странный, но теперь уже немой танец. Страшно было видеть его мотающуюся черную фигуру среди безмолвия колоколов. Потому запретили ему подниматься на колокольню. Заперли вход. Но он лазил по стене и все равно «вызванивал» одному ему слышимые мелодии.
И однажды зимой, поднимаясь по скользкой обледенелой стене, он сорвался и разбился насмерть.
Сегодня у нас в станице, слава богу, снова звонят колокола. Но когда прохожу я мимо колокольни, головы не поднимаю — все видится мне среди колоколов дурачок моего детства — Митя...
— А у нас Келя был, — сказал мне казак совсем другого, Кубанского, войска, станицы Урупской, когда прочитал я ему этот отрывок. — Странное дело, когда я был мальчишкой, то он уже был старым. А в прошлом году приехал — он все такой же! Не меняется. Как законсервировался. Я уж седой стал, а ему-то должно далеко за семьдесят! Я когда его увидел, так обрадовался! Детство мое ко мне оберну лось! И конечно же, никто и никогда его не обижал. Келя при кинотеатре кормился. Так что он не только сам бесплатно в кино ходил, но и всех нас с ним бесплатно пропускали — человек десять мальчишек... Каждый раз!
Милые дурачки! Особая черта ушедшей жизни! Как помогали вы нам не растерять человечность, ценить в самих себе и тепло души, и свет разума... Вы были нам необходимы! Без вас осиротели улицы! Без детей, среди кого вы жили, без стариков, без наших «законов» и «правил», без всего того, что и главенствовало на нашей многострадальной родине. Без всего этого гаснут наши станицы, превращаясь в безликие пыльные поселки городского типа. Так — ни город, ни деревня. Населенный пункт, и все.
Казачата
Огромный степной хутор. Половина населения — казаки-старообрядцы поморского согласия. Иду к знакомым. На пороге меня встречает девочка лет шести, похожая на веник. Не в том смысле, что растрепанная, а наоборот — очень аккуратная. Туго увязанная беленьким платочком под подбородок головенка, тоненькая шеечка, кофтеночка в обтяжку и вся спиночка шириной в мою ладонь, зато дальше — широченная черная юбка до полу. Глядит на меня огромными раскосыми темно-синими глазами, не мигая.
— Здравствуйте.
— Как тебя зовут?
— Гостей-то принимаете?
— А где взрослые?
Мои вопросы отскакивают от нее, как мячики от стенки. Не меняя выражения лица и все так же не отводя уставленных на меня глаз, она кричит, не оборачиваясь, куда-то в глубину дома: