— Если старик узнает, я пропала. Нужно быть очень осторожными.
Да, она влюблена в него, разве можно сомневаться в этом после ночи такой безумной, такой пылкой любви? Однако она была расчетлива и осторожна и не хотела ненужного риска, желая сохранить все. Конечно, риск есть всегда, но надо, насколько это возможно, его избегать.
— Я заставлю моего мальчика забыть эту жестокую девушку.
— Я уже забыл…
— Придешь ночью? Я буду ждать…
Он не рассчитывал, что дело обернется таким образом. Зачем было говорить ей, что больше он не придет?
Но даже в тот момент, еще неприятно удивленный хладнокровием, с которым она расчетливо оценивала опасность и придумывала, как ее избежать, еще пораженный хитростью, с какой она вынуждала его довольствоваться объедками со стола полковника, Жозуэ чувствовал, что вернется обязательно. Он уже был привязан к этой постели, где познал изумительные, незабываемые мгновения совсем иной любви.
Пора было уходить. Надо выскользнуть потихоньку, чтобы поспать хоть несколько минут, прежде чем в восемь часов встретиться с учениками на уроке географии. Она отперла ящик и вынула оттуда бумажку вето мильрейсов:
— Я хотела подарить тебе что-нибудь такое, чтобы ты всегда помнил обо мне. Но я не могу ничего купить, не вызвав подозрений. Купи ты сам…
Он хотел высокомерно отказаться, но она укусила его за ухо.
— Купи ботинки. Когда будешь ходить, думай, что ступаешь по мне. Не отказывайся, я прошу тебя. — Глория заметила дыру на подметке его башмака.
— Но ботинки стоят не более тридцати мильрейсов…
— Купи и носки… — простонала она в его объятиях.
После обеда в «Папелариа Модело» Жозуэ, отчаянно борясь со сном, объявил о своем окончательном возвращении к поэзии, на этот раз чувственной, воспевающей земные наслаждения. Он добавил:
— Вечной любви не существует. И самой сильной страсти отпущен свой срок. Наступает день, когда она кончается и рождается новая любовь.
— Именно поэтому любовь бессмертна, — заключил Жоан Фулженсио. — Она постоянно возрождается. Страсть умирает, но любовь остается.
Из своего окна торжествующая Глория жеманно и снисходительно улыбалась старым девам. Теперь она никому не завидовала, ее одиночество кончилось.
Песнь Габриэлы
В бумазейном платье, в туфлях, чулках и во всем прочем Габриэла казалась дочерью богача, девушкой из состоятельной семьи. Дона Арминда захлопала в ладоши.
— Ни одна женщина в Ильеусе не сравнится с тобой. Ни замужняя сеньора, ни девушка, ни содержанка. Нет, я не знаю такой, которая могла бы с тобою поспорить.
Любуясь собой, Габриэла вертелась перед зеркалом. Хорошо быть красивой: мужчины сходят по тебе с ума, сдавленным шепотом делают разные соблазнительные предложения. Ей нравилось выслушивать эти предложения, особенно если они исходили от молодого мужчины.
— Представьте себе, сеньора, сеньор Жозуэ хочет, чтобы я жила с ним. А он такой красивый и молодой…
— Ему и помереть-то негде, этому паршивому учителишке. Не думай о нем, у тебя такой выбор.
— А я и не думаю. И вовсе не хочу с ним жить. Даже если…
— Тебя так любит полковник, да и судья тоже. А уж сеньор Насиб прямо убивается…
— Не знаю почему… — Габриэла улыбнулась. — Сеньор Насиб такой хороший. Без конца делает мне подарки. Даже слишком часто… Ведь он не старый и не урод… Зачем же столько подарков? Он и так очень… мне нравится…
— Не удивляйся, если он попросит тебя выйти за него замуж…
— В этом нет никакой необходимости. Зачем ему просить? Я и так…
Насиб заметил, что один зуб у Габриэлы испортился, и послал ее к врачу поставить золотую коронку. Он сам выбрал дантиста — тощего старика с портовой улицы, потому что вспомнил Осмундо и Синьязинью. Два раза в неделю, после того как Габриэла отправляла в бар подносы с закусками и приготовляла обед для Насиба, она ходила к дантисту, надев свое новое бумазейное платье. Зуб был уже запломбирован, и Габриэла даже жалела, что лечение подходит к концу. Покачивая бедрами, она шла по городу и рассматривала витрины; на улицах было много людей, и мужчины часто задевали ее, когда она проходила мимо. Многие заигрывали с ней, говорили любезности. Однажды она увидела сеньора Эпаминондаса, который отмерял ткани за прилавком. Иногда Габриэла останавливалась у бара, переполненного в час аперитива.
Насиб сердился:
— Зачем ты пришла?
— Чтобы повидаться…
— С кем?
— С сеньором Насибом…
Больше она могла ничего не говорить, Насиб таял.
Старые девы смотрели на Габриэлу, мужчины тоже, а отец Базилио, выходя из церкви, благословлял ее:
— Благослови тебя бог, моя иерихонская роза.
Габриэла не знала, что это за роза, но слова отца Базилио звучали красиво. Она любила дни, когда нужно было идти к дантисту. В его приемной она принималась размышлять. Сеньор полковник Мануэл Ягуар, — какое смешное прозвище, — суровый старик, прислал ей записку: если она захочет, он запишет уже засаженную какаовую плантацию на ее имя. Запишет черным по белому, в нотариальной конторе. Плантация… Не будь сеньор Насиб таким хорошим, а полковник таким старым, она согласилась бы. Не для себя, конечно, зачем ей плантация? Так для кого же? Ей она не нужна… Габриэла подарила бы плантацию Клементе, ведь он так хотел… А где он сейчас, Клементе? Все еще на плантации отца той красивой девушки, что гуляет с инженером? Нехорошо, что фазендейро избил бедняжку плетью. И что она сделала? Если бы у Габриэлы была плантация, она подарила бы ее Клементе. Как это было бы чудесно… Но сеньор Насиб, наверно, не понял бы… Нет, она не оставит его без кухарки. Если бы не это, она бы согласилась. Старик уродлив, но проводит почти все свое время на плантации, и Насиб мог бы часто приходить к ней, утешать ее и ласкать…
Как долго можно было размышлять над разными глупостями! Иногда это было приятно, иногда нет.
Думать об умерших, вообще о грустном ей не правилось. Но иногда она думала и об этом. О тех, кто умер в пути, и о дяде тоже. Бедный дядя, он ее бил, когда она была маленькой. Ложился с ней в постель, а она была еще девочкой. Тетка рвала на себе волосы, бранилась, он избивал ее, пинал ногами. Но он не был плохим, просто был слишком бедным, поэтому не мог быть хорошим. Думать о веселом — это другое дело, это она любила. Вспоминать танцы на плантациях, когда босые ноги отбивают по земле дробь. Вспоминать сверкающий огнями город, где она жила, когда умерла тетка, дом, в котором было столько высокомерных господ, Бебиньо. Это было приятно.
И почему иные говорят только о грустном? Что может быть глупее? Иногда дона Арминда вставала с левой ноги: тогда она вспоминала о разных печалях, горестях, болезнях и ни о чем другом не могла говорить.