— Курите сигару перед едой? Узнаю манеры гринго…
Эспинола обернулся, полковник Фредерико пожал руку Руи Дантасу:
— Как дела, доктор? Как здоровье полковника Манеки? И доны Аурисидии?
Руи Дантас сказал, что все здоровы. «Старик», как он называл отца, на прошлой неделе ездил в Ильеус. А теперь ходит взад-вперед по фазенде и ждет дождей… Полковник Фредерико заметил, что действительно в этом году дожди задержались.
— Боюсь, что ранние плоды пропадут… Если за эти две недели дождя не будет, ни за что не ручаюсь… Ранний урожай погибнет. — Он вдруг стал серьёзным.
Потом, повеселев, осведомился:
— А как стихи? — Он говорил о сонетах Руи Дантаса, появлявшихся время от времени в двух ильеусских газетах — «Диарио де Ильеус» и «Жорналь да Тарде». Существовали, кроме того, «О секуло» и «О диа» в Ита-буне, соседнем городке, но с ними Руи Дантас был мало связан, потому что между интеллигенцией обоих городов шла ожесточенная борьба. Фредерико Пинто даже не выслушал ответа на свой вопрос. Он уже повернулся к Пеле, снова хлопал его по плечу и смеялся над привычками аргентинца: подумать только — курит сигары перед едой! Можно выкурить сигару после хорошего обеда, за бокалом доброго вина, например, после этого вкусного блюда из рыбы, которое всегда подают в его фазенде, — он снова обращался к Руи, — свежая рыба, только что из реки, в соусе из кокосового молока… вот это да! Поесть, потом закурить сигару и ни о чём не думать…
— Только о женщинах… — прервал Эспинола.
Фредерико Пинто вздрогнул: неужели гринго подозревает что-нибудь? В этом городе только и делают, что сплетни разводят, а ещё называется цивилизованная земля… Фредерико Пинто ничего не отрицал и на все намёки отвечал только самодовольной улыбкой. Кто ж в городе не знал, что Фредерико — любовник жены Пепе, прекрасной аргентинки Лолы Эспинола? Приезд четы Эспинола в Ильеус несколько месяцев назад внёс новое слово в смешанный португальский язык юга штата Баия — язык, которому влияние негритянских диалектов придало более мягкое звучание, в который позже вошли английские слова и термины, привезённые инженерами с железной дороги и американцами из «Экспортной». В этот язык вошло теперь слово «rubia», что по-испански значит «белокурая». Так оно и появилось по-испански, напечатанное огромными буквами, в объявлениях, рассылаемых по домам, в афишах, расклеенных по стенам вскоре после приезда Пепе и Лолы в Ильеус:
«Белокурая Лола, „rubia“, кумир театров Юга».
Они танцевали танго, и танцевали хорошо. Высокая, гибкая, со светлыми волосами, Лола извивалась в трагическом танце. Эспинола был хороший танцор. Когда он плавно двигался по сцене, одетый во фрак, женщины забывали о его лысине и следили, не отрывая глаз, за пластическими поворотами его тела, едва начинавшего полнеть, за медлительными па этого танца, возбуждавшего чувственность, словно кричащего о разбитых жизнях, о падении и проституции. Женщинам казалось, что Пепе зазывает, околдовывает партнершу, как змеи околдовывают своими гипнотизирующими глазами птичек, сидящих на ветвях деревьев в тени какаовых плантаций. На глаза змеи были похожи извивы этого медленного танца; мужчина впивался взглядом в женщину, торгующую любовью по его приказу.
Женщины пристально следили за каждым движением Пепе Эспинола, во фраке он казался худее, гибкое его тело склонялось в поворотах. Но глаза мужчин были устремлены на Лолу, «белокурую». Все мужчины в этом переполненном зале, от робких юношей, служащих торговых предприятий, до толстых полковников с карманами, полными денег, желали её в тот вечер. Какой-то работник с плантаций полковника Сильвино, лечившийся в Ильеусе и выигравший в лотерее билет в театр, никогда уже больше не смог забыть её, и белокурая аргентинка была до конца его бедной, серой жизни чудесным виденьем, незабываемой мечтой.
А полковник Фредерико Пинто, маленький, подвижной и нервный, ни на секунду не отрывал взгляда от округлых стройных ног аргентинки, её высокой груди, её крутых бёдер. Для него тоже Лола была чудесной мечтой, чем-то новым, нежданным. Он желал её так сильно, как может желать человек, тридцать лет проживший в глуши, вырубая девственный лес и сажая деревья какао, проводя ночи с женой, преждевременно состарившейся от этой жизни в своем имении и безобразно располневшей от жирных, обильных обедов, или с мулатками из поселков, проститутками с грязных улиц, где находятся публичные дома. Лола была чем-то невиданным, необычайным, редким цветком, внезапно распустившимся на этой грубой, суровой земле. Полковник Фредерико Пинто обливался потом в своем кресле первого ряда. Чего бы он не дал за то, чтобы хоть на одну ночь чувствовать её рядом с собой, в постели, её, с этими золотыми волосами, с этими стройными ногами и высокой грудью, с этими бёдрами, крепкими, как круп породистой кобылицы!
Это был сон, и он стал реальностью. Пепе Эспинола выступал на сцене только в черные дни своей жизни, когда все другие возможности были исчерпаны. Танго, которые они танцевали вдвоём, танго, исполненные дешевого трагизма, рассказывающие о мелких любовных драмах и о новом треугольнике: женщина — альфонс — сутенер; танго, которые пела Лола, казавшаяся ещё более прекрасной под огнями рампы, — всё это была только приманка, лучшая в мире наживка для удочки, чтоб поймать жирную рыбу, как сказал кто-то. И Пепе Эспинола говорил, что не было ещё случая, чтобы жирная рыба не попалась на эту удочку.
Как-то, когда Пепе Эспинола был ещё молод, во времена, более отдаленные, чем это могло показаться тем, кто хотел угадать возраст аргентинца, один человек, обладающий жизненным опытом, сказал ему в кабаре, в предместье Буэнос-Айреса, в ночь, наполненную женскими голосами и звуками танго:
— Быть альфонсом — самая достойная профессия для мужчины…
В ту пору Пепе ещё не успел облысеть, и густые чёрные волосы, смазанные брильянтином, были гладко зачёсаны над его бледным лбом, глаза его, которым он уже тогда старался придать коварное выражение, блестели, в тонких нервных пальцах чувствовалась сила, а на губах всегда играла весёлая песенка. У него за спиной уже были кое-какие приключения, но решительный поворот в жизни «голубчика Пепе», как называли его дружки из квартала, ещё не наступил. Называли его и «поэтом», так как он обращался с женщинами из кабаре с такой деликатностью, что напоминал одного поэта-романтика, который как-то вечером насмешил завсегдатаев кабаре своими странными и нелепыми манерами. Отец Пепе, мелкий служащий, еле сводивший концы с концами, находил, что сыну уже решительно пора встать на ноги. И он говорил об этом, не скупясь на суровые слова о «парне, который ни на что не годен, плохо учится и очень плохой сын!». Когда Пепе не было еще шестнадцати лет, он попал в дурную компанию и возвращался домой за полночь, как взрослый мужчина. За обедом он молча слушал упрёки отца (это были самые неприятные минуты для Пепе), а потом, воспользовавшись первым же удобным случаем, ускользал из дому. Отец продолжал бушевать уже без него, ругался последними словами, а бедная мать защищала сына, как могла, но это не помогало. Как-то раз дело приняло совсем дурной оборот: отец объявил, что готов определить сына на любую должность, «все равно какую», он больше не намерен, решительно сказал он, кормить бездельников.