Возможно ли, чтобы гражданин Бразилии, обвенчанный священником, зарегистрированный судьей на скромной, но пристойной церемонии бракосочетания, которой предшествовали полтора года знакомства и ухаживания, полтора ничем не омраченных года полного благорастворения и взаимной приязни, возможно ли, спрашиваю я, чтобы этот гражданин мог понять, почему его законная жена в первую брачную ночь отказывает ему в его супружеском праве, отбивается, сопротивляется и наконец принимается плакать?! От помолвки до оглашения Данило смирялся со всеми запретами и ограничениями — в таком уж суровом духе воспитала его невесту чересчур набожная донья Эсперанса, — и не только смирялся, но даже гордился неуступчивостью своей невесты — лучшим доказательством высокой порядочности и строгих правил. Но всему же есть граница! теперь они — муж и жена, ни о каком бесчестии или там распутстве и речи быть не может, эти понятия к ним отныне неприменимы! «Неужели я в ней обманывался? Неужели она меня не любит и приняла мое предложение из чистого тщеславия — чтобы пройтись по улице под ручку со знаменитостью, с идолом болельщиков, с кумиром стадионов?»
И словно бы для того, чтобы доконать Данило, чтобы отравить ему эту ночь окончательно и унизить до предела, желудок его расстроился: что-то там бурчало, клокотало, жгло, во рту появился горький привкус, мучили отрыжка и икота, от которых порыв его слабел, а сопротивление Адалжизы становилось все успешней. Данило, мокрый от пота, взбешенный, опечаленный, готов был потерять над собой власть и прибить жену.
МИГРЕНЬ — Только поздно ночью, после тягостного выяснения отношений, подписано было краткое перемирие: Адалжиза сделалась чуть-чуть уступчивей, позволила снять с себя рубашку: «Только, ради всего святого, осторожно!» Всем святым поклялся ей Данило.
Однако сильней ее самопожертвенной готовности исполнить супружеский долг оказался страх перед тем непомерно громадным, что ей предстояло принять в свое узкое, маленькое, недоступное лоно. Это совершенно невозможно! Это только искалечит ее на вечные времена! Но для Данило, который, тычась вслепую, пытался проторить путь во вселенную наслаждений, к океану восторгов, сами эти малость, узость, недоступность и были желанны и притягательны. Собрав последние силы, предпринял он новую отчаянную попытку. «Ай!» — вскрикнула Адалжиза.
Она была измучена, испугана, силы ее были на исходе. Потрясение оказалось столь велико, боль так остра, что она сумела как-то вывернуться, выскользнуть из-под Данило, соскочить с кровати. Боль обожгла ее вовсе не там, где вы думаете, ибо Данило промахнулся и остался с носом. Заболела у Адалжизы голова — начался один из тех приступов мигрени, которым была она подвержена с отрочества и которые преследовали ее, делая жизнь невыносимой: казалось, голову стягивает огненный обруч, от боли она на стену готова была лезть. Началось это в четырнадцать лет, когда она из девочки стала девушкой, и с тех пор повторялось регулярно, и ни один врач облегчить ее страдания не мог, и ни одна знахарка исцелить ее не сумела. «Выйдете замуж — само пройдет», — предрек ей их домашний доктор Элзимар Коутиньо. Ну, вот и вышла, а все стало только хуже.
Дада влетела в ванную, заперлась и зарыдала в голос, на всю квартиру. Данило перестал барабанить в дверь и вопить: «Открой, открой немедленно! Не выводи меня из себя!» Руки у него опустились, и стоял он перед ванной голый, дурак дураком. То, что приводило Адалжизу в такой трепет, стало совершеннейшим пустяком, вялым и безвредным.
ДВЕРЬ В ВАННУЮ — Через запертую дверь состоялось примирение, был заключен мир, супруги поклялись друг другу в вечной любви, но это все потом, а сначала — срывающиеся голоса, слезы, обида, тоска и ужасное взаимное недовольство. Постепенно взяли верх сострадание и жалость. Они-то — сострадание и жалость — и предрасположили Данило и Адалжизу к прощению и к надежде. Смолкли громовые удары в дверь, стихли рыдания, прекратился обмен колкостями, угрозы превратились в жалобы, требования стали мольбами.
— Я больше не выдержу, голова прямо раскалывается. Если ты меня любишь, не трогай меня до завтра.
— Ты еще спрашиваешь, люблю ли я тебя?! Как ты можешь в этом сомневаться, глупенькая?
— Тогда не смей меня принуждать. Зверь! Будь терпелив со мной. — И снова повторила: — Зверь!
Голос жены звучал так жалобно, и к тому же Данило знал, какие муки причиняет ей мигрень. Но «зверя» так просто проглотить он не собирался:
— Это ты меня не любишь. Я в тебе обманулся...
— Что за ерунда? Не любила бы, так и замуж бы не вышла. Ну, пожалуйста...
— А завтра? Завтра можно? Или все будет как сегодня?
— Завтра — можно. Клянусь! Завтра все будет как ты захочешь. — Но сильней, чем клятвы, подействовал на Данило ее умоляющий голос. — Прошу тебя, пожалей меня, милый.
Милый подвел итог переговорам:
— Ладно, Дада, оставим на завтра. Выходи.
— А ты не будешь меня хватать?
— Ну, я же сказал — оставим на завтра. Но тогда уж смотри!
Адалжиза потребовала последних гарантий:
— Поклянись спасением души твоей матери.
— Клянусь спасением души моей матери.
Но и после этого Адалжиза вышла не сразу — опять пришлось барабанить в дверь и умолять:
— Ну, выходи же! Скорей! Скорей!
Адалжиза медлила, явно опасаясь, как бы муж не стал клятвопреступником.
— А почему ты так торопишься?
— Потому, что ты заняла туалет. Ну, скорей же!
Он еле успел склониться над унитазом в неодолимом приступе рвоты. Прощайте, мокека из крабов и кокосовый мусс в шоколадном сиропе, тушеные перцы и португальское вино! Когда он вышел из ванной, Адалжиза, съежившись под простыней, затаив дыхание, уже лежала в кровати как мертвая. Данило отворил окно, жадно вдохнул воздух — неприкаянный молодожен в одиночестве брачной ночи.
НЕЗАБЫВАЕМАЯ НОЧЬ — А ведь она могла бы стать лучшей в его жизни — волшебной, божественной, счастливой. Было бы что вспомнить и чем гордиться — и даже больше, чем тогда, на чемпионате страны, когда он, Данило, по общему мнению, принес «Ипиранге» лавры победительницы. Ночь могла бы стать незабываемой. А теперь одна забота — поскорей бы забыть ее, эту черную, эту проклятую, горькую, унизительную, растоптавшую его мужское достоинство ночь. Нет, она и вправду незабываемая!
Опершись о подоконник, Данило долго смотрел, как над туманным горизонтом пробивается рассвет, а потом наконец улегся, сомкнул воспаленные веки, словно облитый стыдом и разочарованием, весь облитый с ног до головы. С ног до головы закутанная простыней, отодвинувшись на самый краешек кровати, лежала Ддалжиза, не выставив наружу ни кончика пальца, ни завитка волос — живой кокон страха. Спала она или притворялась, думая, что он пожалеет ее будить и оставит в покое? Ей-то хорошо: у нее хоть страх есть. А он совершенно опустошен и вконец выпотрошен. Как тряпичная кукла, валялся он на кровати, как жалкий паяц в шутовском колпаке. Да какой там колпак — и колпака-то не было: голый и прикрыться нечем — всякий волен смеяться и издеваться над ним. И не спасет то, что свидетелей его ночного позора не было: у него все будет на лбу написано.