Книга Лулу, страница 22. Автор книги Владимир Колганов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Лулу»

Cтраница 22

— В отличие от тебя у настоящих писателей персонажи существуют сами по себе, живут своей, неподконтрольной автору полнокровной, интересной жизнью…

Это как же так? Скажем, пошлю я своего героя в магазин за коньяком, а он приволочет мне бесплатную брошюру о пользе воздержания. Витек, а деньги где?! Да что тут говорить, похоже, что она из тех, которые, даже увидев меня в гробу, начнут претензии предъявлять: не так лежит, не те тапочки надеты…

— Твоя бездарная концепция, будто алчные и циничные люди оказываются в состоянии заставить торговать собой целый народ, не выдерживает ни малейшей критики, — продолжала вещать Томочкина родственница.

Выдержала бы страна, а без сопливых рецензентов мы как-нибудь да обойдемся. Впрочем, такое ли это необычное дело — торговать людьми? Да и не было у меня написано ничего такого про народ, мне бы только кое с кем из власть имущих разобраться.

— Слушай, а может, тебе стоит про собачку написать? Ведь все великие с этого начинали. Вспомни хотя бы про Тургенева, про Чехова.

— Должен тебе признаться, что собак я не люблю. Предпочитаю кошечек.

— Да уж, не повезло, — огорчилась редактриса. — А вот, кстати, надо бы проверить, вроде бы я уже встречала твою фамилию в нашем черном списке. Жаль только, что нет его у меня сегодня под рукой.

— Разве такой есть? — Я был и в самом деле удивлен. Неужто и здесь собираются вводить некое подобие формы допуска?

— А что ты думаешь? В любом деле порядочные люди стараются оградить себя от нежелательных особ. Тех, что не из их круга, не тех убеждений и вообще не вполне симпатичные им люди. Ну ты и сам понимаешь, о чем я. — Тут Кларисса слегка смутилась и, поправив привычным движением прическу, изрекла: — Вот и лирическая линия у тебя прописана крайне слабо. Дамы вроде ничего, а мужики какие-то хилые, невзрачные…

Мосластых ей подавай! Уж она бы им прорычала свои бесценные «Брависсимо!» и «Браво!».

— Подруга, здесь ведь не «Бахчисарайский фонтан» и даже не ярмарка спортивных тренажеров, — отбивался я чем мог, выискивая повод, как бы мне эту сволочь напоследок побольней ужалить. Другой бы на моем месте пожалел ее, приласкал бритоголовенькую, а там, глядишь, и роман бы напечатали. Но, как известно, стоящие мысли приходят опосля, когда из разорванного в клочья моего творения и на рассказик два-три непуганых абзаца не останется. Ну и пусть!

Когда в посудную лавку вваливается слон, когда сотня разъяренных дикарей из племени оголодавших каннибалов высаживается десантом на Соборной площади, все это производит гораздо меньшие разрушения, чем вмешательство такого вот «редактора» в творческий процесс, притом что память у Клариссы была отменная, а мстительности — хоть отбавляй.

И только тут меня словно осенило. Вот ведь, прежде гонимых теперь с какой-то стати чтут. А сам-то я, почему меня к мученикам нельзя причислить? Господи! Да как же мне раньше такое в голову не приходило? Ведь я же и есть самый что ни на есть исконный мученик, к тому же пострадавший вовсе ни за что, то есть за совершенно чуждые мне идеалы.

Случилось это в незапамятные времена, когда в числе прочих симпатичных крох, усвоивших правила примерного поведения и послушания заветам старших, единственного не то что в классе, но из всей школы, выбрали меня для вручения цветов членам правительства, причем не где-нибудь, а на Мавзолее, во время первомайской демонстрации. По-взрослому гордый и упоительно счастливый сознанием близости к тем, к кому не каждому приблизиться дано, стоял я на трибуне, едва достигая подбородком до парапета, на котором покоилась приготовленная для меня огромная коробка шоколадных конфет. Каждая конфета была завернута в золотистую фольгу, притом, как выяснилось позже, содержала необыкновенно вкусную начинку — таких мы раньше и в глаза не видывали. Как дорогую реликвию показывал я потом соседям и одноклассникам ту коробку и сверху, и даже изнутри — с пустыми обертками из-под конфет. Можете сами догадаться, что мои родители не уставали докладывать всем знакомым и даже посторонним об очередных успехах своего чада, за которым «наверняка уже установлен особенный надзор, и куда уж денешься, если секретнейшим приказом предназначена чрезвычайная карьера».

Недолгое торжество сменилось отчаянием, и, что ни говорите, это было настоящее человеческое горе. Что тут поделаешь, если тот, вроде бы лысый и в пенсне, кавказского происхождения гражданин, рядом с которым я имел неосторожность обретаться на трибуне, — а уж все видели, должно быть, фотографию в журналах и газетах, — вскоре был судим и по приговору трибунала расстрелян, как злейший враг народа.

Вы и представить себе не можете, какое это было горе! Надо же такому случиться в самом начале столь много обещавшего жизненного пути. Как ни оправдывался я, что знать ничего не знал, как ни убеждали родители, что цветы я вручал вовсе не тому, что справа, а совсем наоборот, то есть тому, чья фамилия над входом в метро была в то время обозначена, однако сомнения оставались. И уже чудилось мне, что вот приходит за мной дядька в шароварах с генеральскими лампасами и, грозно щуря глаз, спрашивает: «Как же это ты, агенту империализма — и цветы?»

Но понемногу все утряслось, меня никто не вызывал, до меня никому не было никакого дела — даже после, когда того, второго, которому я тоже вроде бы вручал цветы, сместили со всех постов и обвинили в принадлежности к недопустимой антипартийной фракции. Само собой, ту злополучную коробку из-под конфет, дотоле бережно хранимую, поспешно отправили в мусоропровод.

Ну вам, быть может, это все смешно, а у меня во рту на всю последующую жизнь остался сладковато-приторный вкус тех самых шоколадных конфет, который усиливался иногда невесть от каких физиологических причин, но особенно донимал накануне событий, так или иначе имевших значение для моей карьеры.

Вот и судите теперь, кому из нас больше не повезло — тому антипартийному засранцу, который скоропостижно отправился в отставку, но дожил припеваючи до весьма почтенных лет, или же мне? Особенно если учесть, что с подачи не в меру болтливого кадровика, которому я по доверчивости при поступлении на службу рассказал про ту историю, — все как на духу! — начальство присвоило мне кодовый псевдоним Цветочница.

Но бритоголовой тетке все это было невдомек. Да, ей бы в органах служить — злости хоть отбавляй, голосок очень даже басовитый, да еще и тяжелая рука, судя по тому, как она Томочку отделала, уж в этом я теперь не сомневался. А в самом деле, может, и есть в нас что-то общее? Может, и вправду возможен некий взаимовыгодный альянс? Но только ведь недаром говорят, что в жизни сходятся противоположности, поскольку имеется вроде бы у них потребность одна другую дополнять. Однако чем же я мог пополнить коллекцию достоинств неподражаемой Клариссы? Разве что самому стать в этой коллекции одним из ценных экспонатов — скажем, изобразить некое подобие усатой бабы в питерской Кунсткамере.

Словом, про свой конфуз я так и не решился рассказать. И вовсе не потому, что в свое время дал расписку о неразглашении. Но одна только мысль, что придется поведать о несостоявшейся карьере, что надо будет оправдываться, объяснять ей, что, да как, да почему, — это способно было огорчить меня куда сильнее, чем незавидная судьба моей несчастной рукописи, которой, судя по реакции Клариссы, была уготована роль хранителя остатков ее волос на полках редакционного архива. Ну ладно, допустим, если бы я этой историей про майские цветы ее разжалобил — но что такое она могла бы мне сказать? Почаще перечитывай классику, поработай еще как следует над словом, глубже вскрывай пласты неведомых характеров — и тогда, родимый, все-то у тебя помаленьку сладится… Вот так породистая сука облизывает безобразное дитя.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация