И теперь в постели, в темноте, мое мужское естество не восприняло знакомых манипуляций ее рук и рта, а ведь с начала нашего романа в пустыне все это настолько совпадало с моими вкусами, насколько старое седло совпадает с горбами верблюда. Теперь же ее рот при всей своей влажности обжигал; когда мой член уже готов был откликнуться, раздуться и встать, перед моим мысленным взором возникла отрубленная голова короля с внезапно перерезанными пульсирующими венами, которые, словно прорвав заторы, вдруг начали рывками опустошаться в кристальную пустоту, предшествовавшую тому моменту, когда туареги — слишком поздно — галопом влетели на площадь. И моя кровь, прихлынувшая, чтобы наполнить потенцию, в страхе отхлынула.
— Ты сердишься на меня, — наконец заметила Кутунда, устав от тщетных усилий.
— Почему я должен сердиться?
— Ты оплакиваешь короля.
— Приди ему такое в голову, он мог бы поступить со мной куда хуже. Думаю, он опекал меня потому, что его забавляла моя двойственность. Даже свои благодеяния он делал иронически. Он легко относился к миру, как паук, не оплетенный липкой паутиной.
— Однако ты считал мою ненависть вульгарной и относился ко мне, как мужчины всегда относятся к покоренным женщинам. Это загадка: мужчины, которым нужны женщины, ненавидят их, а те, которым они не нужны, как твоему товарищу Эзане, — такого чувства не испытывают.
— Теперь он больше твой товарищ, чем мой. У тебя есть магические часы под стать его часам, и вы вдвоем хихикаете, болтая на языке capa и планируя мою гибель.
— Ты сам ее планируешь, — произнесла Кутунда так же быстро, как приложила к уху серьгу и убрала ее, а вот убрать правду не могла, хотя и хотела, судя по тому, как поджала губы. Нечистые, все мы нечистые с нашими мазками правды.
Я попытался объяснить ей мою импотенцию:
— Ты утратила добрый запах грязи, каким от тебя пахло в канавах на севере. Теперь от тебя несет французским мылом. А я не могу заниматься любовью, вдыхая запахи наших эксплуататоров.
— Тебя терзает печаль. Прости, что я шутила с Эзаной. Он простак, но полон слов и мыслей — его практическая жилка дает нам повод для разговора. Это очень интересно. Мы говорим о лагерях беженцев, о перевоспитании, об ирригации, о том, как путем снижения процентов и установления моратория на двадцать лет вынудить сверхдержавы и мультинациональные корпорации вкладывать капиталы в нашу страну.
— Из этого ничего не выйдет. У нас нет ничего, что им нужно. Мы ничейные кости домино. Отвлеки меня от моего позора, Кутунда, расскажи какую-нибудь историю, как ты делала в канавах, когда приходила ко мне от несчастного хромого Вадаля. — Вспомнив об этом человеке, я подумал: «А не может ли она быть источником импотенции, втягивая мужчину за мужчиной в оргию предательства? Эти современные женщины должны еще произвести современного самца, который обслуживал бы их».
Она рассказала мне странную запутанную историю сложного богохульства вроде той, что когда-то рассказывала про Вадаля, мочившегося на фетишей, только теперь рассказ был о Микаэлисе Эзане, под маслянистой черной внешностью которого скрывается дьявол пустыни Руль, — существо из выбеленных костей, отличающееся непостоянством плоти, оно создало вокруг нас озера, а то место, где мы находимся, сделало паляще сухим. Люди, томясь от жажды, кусают пальцы и сосут соленую кровь; они убивают верблюдов и пьют грязную жижу из их желудков. В этом обличье Эзана правит Кушем, гоня перед собой вихрь туарегов, отравляя своей алхимией верующую и эгалитарную республику полковника Эллелу. В далеком ущелье Иппи есть город, который может соперничать с Истиклалем, — там мужчины сожительствуют с ящерицами, а женщины позволяют жирякам овладевать ими, и вся влага, какую Аллах предназначил для Куша, содержится в прозрачном мешке под землей, куда проникают сквозь пещеру с золотыми сводами по шаткому спуску на глубину больше гипсового рудника, и Эзана, спускаясь туда, принимает форму осьминога, и втягивает визжащих тонущих девственниц в свой хобот, и ждет появления девы, смуглой, бесстрашной и девственной, с зубами, как речной жемчуг, которая ятаганом из турмалина отрежет хобот осьминога Руля, несмотря на выброшенное им чернильное облако, а затем проткнет прозрачный мешок, так что вода затопит страну и кости стад ее отца вернутся к жизни и замычат, и тамариск с мимозой расцветут, и верблюды превратятся в разумных дельфинов, и какая еще ерунда произойдет, Эллелу так и не суждено было узнать, ибо он заснул, и снились ему крепкие ноги Кутунды и кошмарные образы, какие вызывал к жизни ее голос.
Проснулся он на заре от двух настоятельных надобностей: помочиться и помолиться. Выполнив свои обязанности, он лег рядом с женщиной — во сне ее волосы разметались по лицу, и ручеек слюны вытек из угла губ, блестя как след борьбы под водой.
В изножье подстилки сквозь щели виден был розовый, безгласный в первых лучах света торец Дворца управления нуарами. Так, подумал Эллелу, выглядит для масс политическая власть: пустая стена, безоконный дворец, незаметно отталкивающий нас от себя.
А кроме того, Эллелу уловил новый, необычный, звук, примешивавшийся к скрежещущим сухим звукам трущобы Хуррийя: сгребания в кучу золы, стуку калабашей, бормотанью Корана. Откуда-то снизу доносилась музыка, трескучая приглушенная музыка чужеродных ритмов и слов, повторявшихся без устали, с экстазом религиозного песнопения и звучавших, казалось, так:
Чаф, чаф,
Ублажи ж меня, бэби,
Ублажи, ублажи.
Мама не слушает, что говорит папа,
Будем качаться в роке ночь напролет.
Ублажи, ублажи,
Ублажи меня, бэби,
Чаф, чаф, хорошо,
О-о-о-о-о!
III
Солдаты систематически обыскивали Хуррийя в поисках транзисторов, проигрывателей, четырехканальных приемников и любых музыкальных инструментов, кроме традиционных тамбуринов, альгхайта, какаки, бу-бу, барабанов с песочными часами, тростниковых флейт или инструмента с одной струной, именуемого анзад, с декой в виде калабаша, обтянутого козьей шкурой. Эллелу в ту пору взялся рьяно насаждать чистоту нравов в области культуры, этики и политики. Так, любого человека, застигнутого за мочеиспусканием стоя, а не сидя на корточках, как Мухаммед и его последователи, забирали и подвергали допросу, пока он не доказывал, что является язычником, а не христианином. Сверхстарательные солдаты на севере, где были введены ограничительные правила, хватали молодых девчонок с берегов Грионде и пороли, считая, что они оголяют грудь в подражание декадентской французской моде. Толпам секретарш, бегающих по коридорам и приемным Дворца управления нуарами, было запрещено носить обтягивающие юбки и блузки, — теперь они покорно расхаживали по коридорам и приемным в бубу и кангах. Однако полковник Эллелу подозревал, что под этими традиционными одеяниями женщины носят эластичное западное белье с завлекательными названиями «Лоллипоп» и «Хлоп-хлоп».
Во внутренних комнатах дворца они с Эзаной совещались теперь иначе, чем прежде: новая нотка — как раздражение, следующее за соитием, — появилась в их беседах после казни короля. Эллелу выложил свой козырь, а у Эзаны все карты были еще на руках. Хотя на официальных церемониях он по-прежнему появлялся в революционной форме цвета хаки и занимал свое место на балконе или на смотровой площадке в ряду подполковников Верховного Революционного и Военного Совета, ничем не отличаясь от них, как не различаются десять пальцев перчаток, у себя в кабинете он стал носить голубые или даже оранжево-розовые пиджаки с распахнутыми на груди трикотажными рубашками и невероятно расклешенные брюки без манжет. Описывая такие брюки, подумал Эллелу, марксист сопоставил бы их с панталонами султана или кружевами бургомистра. Сам же он почувствовал, как тонкий мундир цвета хаки обтянул его спину, когда, наклонившись вперед, он, словно увещевая собеседника, произнес напряженным голосом, в котором, даже когда он звучал из громкоговорителей, чувствовалось волнение, словно после преодоления какой-то преграды: