Меня привезли в ЦКБ.
У меня был пиелонефрит.
Меня трясло от холода. Это называлось интоксикацией. У меня
была температура тридцать девять и шесть.
Она держалась четыре дня.
Я измучилась так, что, если бы мне нужно было отпилить ногу,
чтобы это закончилось, я отпилила бы ее сама.
Мне предложили сделать операцию на почке.
— Иначе мы потеряем девочку, — услышала я голос врача.
Они дали мне сорок минут. Если улучшения не будет — начнут
операцию.
Через сорок минут температура спала.
Я заснула освобождающим, исцеляющим сном.
В четверг мне стало лучше. Мама, которая все это время была
со мной, уехала домой. В пятницу я попросила телевизор. И телефон.
В офисе долго не брали трубку. Лучше бы ее не брали совсем.
Сергей сбежал. По слухам, в «Вимм-Билль-Данн».
Я не знаю точно, что было второй плохой новостью, которую он
не успел мне сообщить, — это или то, что Люберецкий молочный завод, с
которым мы сотрудничаем, закрыла санэпидемстанция.
— Все из-за вашей пахты! — кричал директор мне в
трубку. — Кому вы там перешли дорогу?
— У вас есть факс? — спросила меня
бухгалтер. — Я пошлю вам цифры. Мы несем огромные убытки!
Я огляделась. У меня была кровать, тумбочка и на ней
телевизор. Факса не было.
— Выпишите меня, пожалуйста, — попросила я
доктора, стараясь сделать максимально здоровое выражение лица.
— Пожалуйста, — согласился доктор, — месяца
через два. А три недели лежать не вставая. Вы представляете, откуда мы вас
вытащили?
Я пролежала, не вставая, еще неделю. Размеренная больничная
жизнь действовала на мою психику благотворно. Самое большое потрясение, которое
здесь могло случиться, — таракан в туалете.
День начинался с таблеток и ими же заканчивался. Больные
радостно встречали посетителей, заглядывая в сумки с продуктами, звонили домой,
сидя в коридоре на удобных кожаных креслах, и никуда не спешили.
Больше всего мне хотелось скорее уйти оттуда. Мне казалось,
что жизнь проходит мимо.
Каждый день мне звонила бухгалтер. Многие перестали выходить
на работу. Я попросила бухгалтера звонить реже. Прогрессия или, точнее,
регрессия в цифрах была стабильной, и нехитрые математические расчеты я могла
производить сама.
Приехала Лена.
Я сразу предложила ей стул, помня, как мне было неудобно
стоять у постели водителя.
Жениха она бросила.
— Я, наверное, какая-то невезучая, — грустно
сказала она, старательно отводя глаза от банки с анализом по
Нечипоренко. — Попросила своего прибавить мне денег — подорожало же все с
этим евро, а он сказал, что у него сейчас сложности. — Она
вздохнула. — У него сложности, зато у нее нет. Вероника видела Van Cliff,
который он ей на Новый год подарил. А мне — ручку от Bvlgari. Что, он думает, я
с ней должна делать?
— Зато он тебе дом оставил, — я выступила в защиту
бывшего Лениного мужа.
— Не желаю, конечно, никому зла, но пожил бы он сам на
две тысячи долларов, которые мне дает, — мстительно произнесла она. —
Гад. Была бы я мужиком, вообще бы ему ничего не дала.
Я рассмеялась.
— Даже если бы ты сама его бросила?
— Конечно. — Она убежденно кивнула. — А
сколько бы он мне крови попортил до того, как я его бросила?
— Ты несправедлива, — вздохнула я.
— Ну да, я знаю. Просто мне денег не хватает.
Мама привезла Машу. Она смотрела на меня во все глаза и
готова была остаться со мной в этой больнице.
— У тебя ничего не болит? — трогательно спросила
она
— Нет. Просто лежу.
— Твоя филиппинка, — жаловалась мама, —
требует такие продукты, которые только в «Стокмане» продаются.
— Ну, научи ее готовить пельмени.
— Я ее борщ научила готовить. Со сметаной. Она
попробовала, так у нее расстройство желудка было три дня. Такие все нежные…
Потом приехала Катя.
Она заканчивала курс лечения от бесплодия.
— Каждый день на уколы езжу! Надоело страшно! —
возмущалась она.
— Лишь бы результат был, — сказала я.
— Я к тебе ненадолго: в милицию еду, паспорт менять.
Знаешь, новые эти паспорта?
— Ага. — Я кивнула. — У меня девочка одна
договорилась в паспортном столе, ей год рождения поменяли.
— Да? — У Кати заблестели глаза. — Я бы тоже
поменяла. Лет на пять меньше. А сколько надо дать?
— Не знаю. Дай сто долларов.
— Я и двести дам за такое дело!
Я ела жидкий бульончик, соответствующий моей диете, когда
позвонила мама моего водителя. Я не сразу поняла, кто это. Первую минуту в
трубке раздавались всхлипы, завывания и те звуки, которые издает умирающий,
когда у него забирают кислородную подушку.
Предчувствие беды поселилось где-то в поджелудочной, как
раковая клетка.
Этой ночью взорвали их машину. Ее обгоревший труп стоит
около подъезда.
Водитель дал показания в пятницу. В понедельник был готов
ордер на арест. Но Вова Крыса до сих пор не арестован — с места постоянного
проживания он скрылся.
— Нам угрожали по телефону! — всхлипывала его
мама. — Сказали, что каждый день мне будут ломать по пальцу, пока мы не
заберем заявление!
Она была так напугана, что это чувство передалось и мне. Я
сжалась в своей кровати и чувствовала себя такой беззащитной, что хотелось
залезть под одеяло.
— Уговори его! — рыдала она в трубку.
— Кого? — испугалась я, не представляя, как я могу
уговорить Вову Крысу.
— Сына! Он не хочет теперь заявление забирать!
Даже воздух в моей крошечной палате стал свежее. Я была не
одна. Где-то там, окруженный лекарствами и какими-нибудь анализами, так же как
и я, был человек, который одинаково со мной думал. И, наверняка не догадываясь
об этом, поддержал меня именно тогда, когда я больше всего в этом нуждалась.
Это был мой водитель.
Я вспомнила, как однажды он разозлился на зарвавшегося
парковщика в казино. Чуть не избил. Я рассказывала друзьям эту историю,
снисходительно посмеиваясь. Как рассказывают про ребенка, который любит
чокаться с гостями водой.
Сейчас я ясно представляла себе, как сжимаются его кулаки,
лицо становится пунцовым и он говорит матери: «Нет. По его не будет». Или
что-нибудь в этом роде.
— Успокойтесь, — сказала я в трубку, — и
никуда не выходите из дома. Пока вы там, вы в безопасности.