— Она заговорила, — начала шептать Люба. Вдруг из-за её спины выглянула Маша в праздничном платье, с гвоздиками, вплетёнными в волосы. Её умные глаза светились лукавством, а рот был сложен в женственную, чуть коварную улыбку. Маша порывисто прижалась к папиным ногам…
По щекам Ивана текли слёзы, по щекам Любы текли слёзы, только одна Маша улыбалась и что-то лепетала, слегка напоминающее человеческую речь, но слова «мама и папа» у неё выходили внятно. Люба заметила на шее дочери прыщ, она потянулась, чтобы выдавить это наглое несовершенство, которое вмешивалось в совершенство их переживаний, но Маша вырвалась и твёрдо сказала — НЕ НАДО, а глаза объяснили, что великие моменты должны быть такими, какие они есть, само время и людские истории украсят их и выкинут ненужные нелепости, на это нельзя тратить ни сил, ни драгоценных минут, а надо целиком отдаваться счастью, которое льётся на нас с коварных небес.
Родители уложили Машу спать, к её правой щеке присох шоколадный след. Иван, послюнявив кончик пододеяльника, вытер щеку, девочка перевернулась на другой бок и открыла рот. Иван покраснел.
Люба с ожидание, даже с каким-то требованием заглянула в его глаза. Она взяла руку Ивана и провела по своей щеке. Ивана обожгло, он помнил эту кожу, это дыхание, а главное, глаза — синие, тревожные, морские. У него закружилась голова от мысли, что прошлое вдруг восстало из мёртвых и требует, чтобы его удовлетворили. Люба потянулась к нему и начала шептать, от неё пахло женщиной.
— Прости меня, прости за всё. Я просто не могла простить тебе Машу. А теперь мы будем вместе. Все втроём. Начать всё заново. Я до сих пор люблю тебя и чай пью только с твоей серебряной ложкой, я не могу жить без тебя! Ты мой муж, моя надежда и опора. — Пока Люба говорила, она раздевалась. Иван не сводил с неё глаз. Перед ним была молодая женщина с сильными ногами, тонкой талией и упругой, жадной грудью, ничто не изменилось в Любе — те же порывистые движения и та же полудетская, полуженская улыбка, когда она стеснялась. Он знал на вкус её груди — чуть будто луковые, и ему было страшно от блаженства, разлившегося по телу, от отвердевшей плоти. Люба приблизилась к мужчине, его передёрнуло от мысли, что сейчас случится то, чего он ждал и не ждал много лет. Он резко притянул Любу к себе, почувствовал, как у неё подкосились ноги, как в его объятиях обмякло тело, но неожиданно для самого себя он отстранил женщину, накинул на Любины плечи свитер и вышел из комнаты.
У Любы задрожали руки.
— Сначала женщина холодна, потом тает, потом липнет, — сказал она. Сегодня она услышала эту несуразную фразу по радио и поняла, что что-то произойдёт в её жизни. Произошло — её не захотел бывший муж, человек, в чьей любви она была абсолютно уверена. В каком-то помешательстве Люба встала на подоконник, посмотрела сквозь мутное окно на звёзды, которые ленились гореть, слезла и отправилась спать. На улице пошёл дождь…
…В неярком, боязливом свете купались былинки, за окном дождь играл свирельные гаммы.
— Музыка ненастья, — тихо, чтобы не вспугнуть звуки, сказала Марина, она сидела за столом, перед ней стояла ваза с сухими головками роз — каждый цветок был воспоминанием из прошлой жизни, из букетов, которые когда-то дарили любимые мужчины. Каждая роза напоминала о каком-то забытом человеке: этот был кореец с упрямым взглядом чуть выпученных глаз и волевым размахом плеч, этот — еврей с бородкой русского интеллигента и родинкой под глазом, а этот всё время задыхался, когда видел Марину… И вдруг она услышала грустные вздохи цветов, услышала, как идёт время.
Марина подбежала к телефону. Её губы были наполнены желанием сказать Ивану, как сильно она его любит и как благодарна за всё, что он сделал для неё. Никто не любил её так достойно, так мужественно. Она набрала номер телефона, тишина. Марина села на табуретку, расстроенно посмотрела на сухой букет. Иван никогда не дарил ей роз — энергичные гладиолусы дарил, царственные лилии дарил, революционные гвоздики тоже. Он как будто отгадал, что меньше всего она любит именно эти надменные цветы — современные розы с бесконечным стеблем и большой головой казались ей лишёнными женственности, как и современные женщины — длинные, узкие, независимые с маленькими, неразвитыми грудями.
Марина тяжело вздохнула. В дверь позвонили, и звонок показался родным и уютным, она слушала, вдыхая его звуки.
На пороге стоял Иван, он виновато смотрел на неё, а его руки держали жёлтые хризантемы, Марина обратила внимание, что у цветов вялые листья.
— Что это значит? Мы расстаёмся? — с вызовом спросила она.
— Нет, — но что-то в его взгляде насторожило женщину.
— Не пахнут. Ты мне изменил?
— Маша заговорила.
— Что?
— Рыся, она заговорила. Она меня назвала папой.
— А её мамой?
— Ты ревнуешь?
— Для этого я слишком уверена в себе.
— Рыся.
Она повернулась спиной, он обнял её и начал кружить по квартире, а паркет покрякивал, как старые люди, когда ты тормошишь их своей нежностью и мешаешь коротать старость. Они чуть отпихивают твои руки, бурчат, но их щёки невзначай оказываются под поцелуем, а глаза заискивающе просят не прекращать эту пытку…
Лица Марины и Ивана стали прозрачными, через них светилось счастье, сердца бились часто, и звук их сливался с поездом метро, с поездом, мчащим под землёй мечты пассажиров, с поездом, бьющим своей скоростью по сосудам подземки.
— Я люблю тебя больше всего на свете. Будь моей женой.
— Буду.
— Пойдём завтра подадим заявление.
— Завтра рано. Надо, чтобы чёрная полоса прошла и чтобы наша свадьба открыла широкую белую полосу.
— Широкую, во всю жизнь.
Он обнял её, его лицо с квадратным подбородком, с великодушными глазами, с чувственным, но не эгоистичным ртом склонилось над ней.
— Я люблю тебя больше всего на свете. Будь моим мужем.
— Буду.
— Пойдём завтра подадим заявление.
— Завтра рано. Надо, чтобы чёрная полоса прошла и чтобы наша свадьба открыла широкую белую полосу.
— Широкую, во всю жизнь.
Он посмотрел в её лицо, которое было такое беззащитное и бесстрашное одновременно. Которое подчинялось и властвовало. На родинки, рассыпавшиеся по щеке, и у него захолонуло сердце.
Они легли в постель, и их ноги и дыхание сплелись, и голова была над головой, и думали они об одном и том же, и надежда светилась впереди в бурном море их соединившихся жизней.
— Знаешь, — тихо сказала она, — я вдруг поняла, что, когда люди взрослеют, им всё меньше выпадает надежд, которыми одарена молодость. Люди становятся реалистичными и угрюмо шагают по земле. А так надо быть немного детьми, чтобы души не каменели, не теряли безумия, а оставались такими же светлыми, как и в восемнадцать лет, и дни тянулись так же долго, а не неслись бессмысленной чередой, когда не успеваешь ни за что ухватиться. Нельзя прекращать удивляться, нельзя, чтобы жажда жизни остыла. Человеческие возможности безграничны — надо только верить в это! И в сорок лет можно начать жить заново, главное, захотеть!