– Они как большая семья, – сказал в карете Артамон Сергеевич. – Как большая счастливая семья.
– Вот только Господа Бога ни разу не вспомнили, – подметил Иван Глебович.
– Богу они в кирхе молятся. Ты пойми, они – живут. Для радости живут, для жизни. А мы о смерти думаем с утра до вечера. Нам надобно многому у них учиться.
* * *
Грустный воротился домой Иван Глебович. Переступил домашний порог – ладаном пахнет. Черницы мелькают, как тени. Матушка Псалтырь читает. Подняла голову, улыбнулась, пошла навстречу.
– Чем тебя огорчили, чадо мое?
– Нет, матушка! Служба нынче у меня была легкая. Ездил с Матвеевым в Немецкую слободу, ряженых смотрели. Райское действо. Царь, видно, задумал царице показать.
– Господи! – Боярыня перекрестилась. – Что же он творит? Ведь рожден от кротчайшего из государей. Дедушка – патриарх. Кому он служит?
– Матушка, там ангелы пели. Все так благообразно, так лепо!
– И тебя совращают, света! Богородица! Благодатная! Как уберечь дитя от Антихристовых игрищ, коли игрища царь затевает?! Евдокия Прокопьевна приезжала нынче: царица понесла. Уж на третьем месяце. А ей вместо молитвы – игрища! Кого родить-то собираются?
«Матушка, у них, у немцев, так хорошо», – хотелось сказать Ивану Глебовичу, но сказал иное:
– Помолись обо мне.
Федосья Прокопьевна подошла к сыну, осенила крестным знамением.
– Свет очей моих, пришла пора о суетном поговорить. На тебя взваливаю мой воз. Не пристало инокине суды судить, доходы считать, нечистых на руку управляющих батогами потчевать. – Нашла на груди крест с частицами мощей и, сотворя безмолвную молитву, продолжала: – Перво-наперво с делами Большого Мурашкина разберись… Нынче притащилась умученная до полусмерти Керкира. В Мурашкине свой век доживала. А там – бунт, страсти! У Анны Ильиничны, царицыной сестры, твоей тетки, в комнатах жила… Ты расспроси, что там в Мурашкине содеялось, велико ли разорение. Мурашкино у нас самое большое, самое доходное имение. Я Керкиру-то спать с дороги положила… Едва лепечет.
– Будь покойна, матушка! – Иван Глебович улыбнулся вежливо, а нетерпения в глазах не скрыл: хотелось одному побыть, о немецкой жизни подумать, поискать среди книг немецкую, с офортами городов. – Будь покойна, книги за прошлый год я просмотрел… Из Мурашкина с лета ни доходов, ни отписок… А Керкиру я помню. Пряники пекла вкусные. Земляничные, что ли?
– Земляничные! – На минутку вновь стала Федосьей Прокопьевной, лицо озарилось румянцем. – Мы в гости к Борису Ивановичу, к дядюшке твоему, на неделе раза по два, по три ездили. На беседы меня звал… Много у нас было говорено.
И погасла: в дверях моленной неслышно возникла скорбная фигура инокини Меланьи – на правило пора.
Сын боярыни
В доме боярыни Морозовой Керкира не ужилась… Иван Глебович говорил с нею ласково, расспросил о Мурашкине, погоревал об убиенных. Но увидела Керкира: у Бога в этом доме не мира просят – ярости. Хоромы велики, а для жизни места нет. Живут, как в катакомбе, по себе вечную память поют. И боярыня, и монашенки, и слуги. Слуги-то притворно. Притворство явное, срамное. До того дошли – баню совсем не топят. Вшей плодят, чешутся, как окаянные.
Слава богу, встретила в Благовещенской церкви Татьяну Михайловну. Царевна Керкире обрадовалась, к себе позвала. Выслушала. Повела к Наталье Кирилловне. Повесть пришлось повторить: и о мурашкинских бедах, и о вшивых обитателях морозовских палат. Татьяна Михайловна, не жалея добрых слов, рассказала о чудесной стряпне Керкиры.
– У Федосьи Прокопьевны какая теперь стряпня! – покручинилась знаменитая повариха. – Дворне лишь бы щи жирные да чтоб из костей мозги выколачивать. Сама-то блажит, сухарик окунает в святую воду.
– А что же Иван Глебович кушает? – спросила Татьяна Михайловна.
– Юшку стерляжью. Молодой, а здоровьем некрепок. Привередным назвать нельзя, но всего-то он опасается. Ложку в уху помакает, помакает, осетровым хрящиком похрустит, куснет хлебушка, выпьет глоток-другой взварцу – и отобедал.
– А Федосья Прокопьевна куда же смотрит?! – рассердилась Татьяна Михайловна.
– На иконы. Дом сей велик, молятся в нем истово, но никого-то не любят. Ушла бы аз в Мурашкино, да все там разорено. Подругу мою и хозяйку чуть было в срубе не сожгли. У нее воры корабли забрали, и она же виновата…
Наталья Кирилловна глянула вопросительно на Авдотью Григорьевну. Супруга Матвеева тотчас и предложила:
– Не поглядишь ли, сударыня, как мы живем-можем с Артамоном Сергеевичем? Если придется по сердцу – милости прошу. Артамон Сергеевич, случается, иноземных послов в гости зовет.
– Небось, брезгливые! Ложки платками протирают! – усмехнулась Татьяна Михайловна.
Авдотья Григорьевна засмеялась.
– Пожеманятся-пожеманятся, а потом за обе щеки уплетают!
– Только ангелы с неба не просят хлеба, – сказала Керкира. – Раздразнить охоту к еде нужно запахами. Иноземная еда – два грибка на тарели. А введи в раж – и поросенка съедят, и косточки обсосут.
В тот же день очутилась Керкира в доме Артамона Сергеевича. Комнату ей отвели светлую, теплую. Кухня изумила чистотой. Всякая вещь свое место знает. На стенах для кухонного обихода шкафы, чтоб ничто не пылилось.
Нерусский обиход, но Керкире порядок понравился. Приготовила обед – к столу позвали. Жалованье стряпухе Артамон Сергеевич назначил, как ротмистру. Да еще спросил: не мало ли?
– Помилуй тебя Бог! – изумилась Керкира. – За что такая награда?
– Красная еда, – серьезно объяснил распорядитель посольской печати, – отворит замкнутое сердце скорее, нежели красное слово. Будем вместе трудиться на благо Московского царства. Завтра у нас обедает священник из Малороссии. Ах, если бы он расчувствовался за столом-то!
– Пампушек напеку! – решила Керкира.
И таких наготовила пампушек – батюшка прослезился: уважают, а потому и сам преданность выказал.
Призадумался Артамон Сергеевич: добрая еда и впрямь службу служит.
Керкира обрела покой и даже почет, но в эти же самые дни решена была судьба Федосьи Прокопьевны.
На Иоанна Златоуста после службы царь позвал в Столовую палату патриарха Иоасафа, бояр и ближних людей. Потрясая полоскою бумаги, говорил святейшему пастырю слова укоризны:
– Се неистовое послание получил я от распопа Доментиана. Я – великий государь святой Руси, помазанник Божий – для сего безумца есть рог Антихриста, а ты, отец, архипастырь мира православного – по слову ненависти – сосуд лжи, подбрех. Доментиан сказал «слово и дело», его везли в Москву, а он от стрельцов бежал, оставя сие послание. И где бежал-то! Из Сергиевой лавры, из-под носа святой братии! Нашлись потатчики! Невелика беда, коли бы узника хлебцем подкормили. А вот на волю отпустить хулителя царя, патриарха, святых наших соборов – воровство и бунт. Сыскать бы жалельщиков – да в сруб!