Повалилась на одр, закаменела.
Монашенки заохали, побежали к игуменье. Вернулись перепуганные. Принялись стаскивать княгиню, на пол грохнули – лежит. Умоляли, толкали, щипали. Старица по щекам нахлестала. У княгини реснички вздрагивают, но терпит. Инокини опять к игуменье. Вернулись с рогожею, с носилами. Княгиню за руки, за ноги – принесли в храм.
А страдалица будто мертвая, да и впрямь бледна. Игуменья шепнула – подняли носила. Прямо-то не поставили, чтоб княгиня не повалилась. Висит упрямица, пятками упираясь в пол. Ноги затекают. На пятом часу службы взмолилась:
– Опустите меня, старицы!
Инокини тоже изнемогли держать княгиню на весу, поставили носила на пол.
Алексеевский монастырь на Знаменке, родовитых дворов вокруг немало. Княгиню узнали. Подходили, смотрели с опаскою, отступали, чтоб близко не быть. Зато со службы да по Москве, по знакомым – с новостью.
На другой день от сановных баб в церкви теснота.
После службы старицы подступили к Евдокии:
– В храме Божьем ты как мертвая. А вот глядим на тебя – глазки блестят, ручки-ножки подвижны. Зачем себя срамишь да и всех нас?
Голоском отвечала смиренным, а слова как каменья:
– Душа у меня мертвеет, когда слышу, как хулят Спасителя, как законы его попирают.
– Не юродствуй! Ты, княгиня, ума вельми здравого! – рассердилась одна из стариц. – Неужто не теплеет сердце твое, когда слышишь пение храмовое? У нас поют всей Москве в радость.
– Ах, старицы! Тяжко мне быть среди отступниц. Ваше сладкогласье – утробные испражнения.
– Негодная! – закричала старица.
Кинулась хлестать княгиню по щекам, по шее. Оттаскивать пришлось.
На всякую службу волочили инокини Евдокию Прокопьевну. Когда на носилах, когда на одной рогожке. Охотниц поглазеть на цареву супротивницу не убывало, но теперь Москва умирала от другой жгучей тайны. Где Федосья Прокопьевна? Куда Алексей Михайлович упрятал неистовейшую? Обрели блаженную мученицу ее же сподвижницы – нежданно и просто.
На Знамение одна из инокинь, живших в доме матери Феодоры, именем Елена, помолясь с утра о здравии благодетельницы, шла по Арбату проведать одно семейство, хранившее в тайне древнее благочестие.
И прихватила матушку нужда. Заскочила во двор, к заднему крыльцу, а на крыльце ту же самую потребу справляет Феодора.
– Матушка! – возопила Елена от нечаянной радости. – Нашлась! Бог тебя явил нам, грешным.
– Не шуми, – сказала Феодора. – У меня стражей – целое подворье и чурбан под мышкой.
– Горе! Горе!
– Горе у меня одно – разлучение с вами. Что цепи? Что изгнание из дому? Помолиться не с кем. Умоляю вас, хоть под окошко приходите. Оконце мое крайнее, и молю вас Богом, не съезжайте с Москвы. Вас не тронут. Не тронули бы и меня, да аз царю хуже бельма. Приходи завтра, письмо матери Меланье приготовлю. Истомилась без ее чистого да строгого наставления.
И поспешила Феодора уйти: дверьми в доме загрохали. Стража подавала о себе весть – задержалась что-то боярыня.
Назавтра письмо инокине Меланье было готово и передано самой Феодорой в надежные руки.
«Увы мне, мати моя, не сотворих ничтоже дела иноческого… – писала страдалица в неведомые края, но с твердой надеждой, что письмо ее дойдет. – Како убо* возмогу ныне поклоны земные полагати? Ох, люте мне, грешнице! День смертный приближается, аз, унылая, в лености пребываю! И ты, радость моя, вместо поклонов земных благослови мне Павловы юзы** Христа ради поносити. Да еще аще*** волиши, благослови мне масла кравия, и млека, и сыр, и яиц воздержатися, да не праздно мое иночество будет и день смертный да не похитит мя неготову. Едина же точию повели ми постное масло ясти».
Не о свободе пеклась боярыня-инокиня, о спасении души.
Царевич Федор
День был теплый. Алексей Михайлович с царевичем Федором, с царевнами гуляли по Серебряной плотине. Здесь, при впадении речки Серебрянки в пруд, Алексей Михайлович поставил мельницу, прозванную Серебрихой.
Артамон Сергеевич – комнатный человек государя, свой. Стража пустила его на плотину не спрашивая, не останавливая. Царь обрадовался другу, но приложил палец к губам: что-то затевалось таинственное.
Царевич Федор стоял у звонницы с семью мал мала колоколами и смотрел на башенку, венчавшую мельницу, на часы. Царевны и с ними шестилетний царевич Иван, сойдя по деревянным ступеням плотины к воде, тоже замерли.
«Все потомство Марии Ильиничны. Ублажает, что ли? – подумалось Артамону Сергеевичу. – Евдокия и Марфа как батюшка в юности. Станом тонкие, белолики без белил, румяны без румян. И сурьма им не надобна. Брови-соболи бабушкины, Евдокии Лукьяновны. А уж груди прут, того гляди ферязи полопаются. Евдокии уж двадцать два – почитает себя старой девой. Марфе двадцать. О погодках, о Софье да о Екатерине, сразу-то и не скажешь, что сестры. Софье пятнадцать, а уж бабища. Плечи жирные, груди расплылись. Лицом вроде бы и ничего, да лоб здоровенный, губы тонкие. Глаза вот хороши, но смотрит беспощадно, во все твое недоброе впивается. Другое дело Екатерина – свет и радость. Да и Мария с Феодосией, подросточки, одной двенадцать, другой десять, – милые создания. А судьба для всех одна – в Тереме век коротать… Да что же за таинственность такая?» – не мог понять Артамон Сергеевич.
Но тут стрелка на часах всколебнулась, шагнула в зенит. Царевич Федор дернул веревочки, колокола рассыпали звоны, вода в пруду зазмеилась, и – чудо! В воздух стали высигивать рыбы. Иные, разогнавшись, въезжали на нижнюю мокрую ступеньку. И у всех этих рыб на жабрах сверкали сережки. С жемчужинами, с янтарем, с рубинами…
Царевны окликали своих любимиц по именам, давали корм чуть ли не из рук – рыбешек, какие-то котлетки.
Маленький Иван топотал ногами, орал что-то восторженное. Он отпугивал рыб, его отвели наверх, на плотину. Царевич расплакался, распустил сопли. Но тут слуги принесли корыто со стерлядями. Царевич кинулся хватать рыб, стараясь вытянуть и прижать к себе. Артамон Сергеевич подошел, взял Ивана за нос, шмякнул царские сопли наземь. Мальчик яростно замотал головой, засопел и пустил две новые – коротенькие, до нижней губы.
Алексей Михайлович поманил Артамона Сергеевича к себе.
– Из Нижнего пишут?
– Пишут, государь. Все слава богу! Гарей больше не было.
– Ладно, – кивнул царь. – О прочем после. Слышь, как Федор-то вызванивает?
Звоны царевич строил печальные, вечерние, но проходился поверх густым самым тоненьким колокольчиком. Было слышно – смеется. Смеется, да и только.
Царевны стали подходить к корыту, брали стерлядей, с помощью слуг прикалывали к жабрам жемчужинки и пускали в пруд. Царевич Иван тоже получил стерлядь. Прижал к груди, дотащил до первой ступени. Ему говорили «пускай», а он держал. Вдруг рыба хватила своего мучителя хвостом по носу, освободилась и уплыла. Царевич моргал глазами, не мог сообразить, расплакаться ли ему или засмеяться. Все засмеялись, и он засмеялся.