Царица с царевнами и ближними боярынями стояла за запоною.
«Господи, – думала царица, – слава тебе и моление нижайшее, что послал ты царю моему такого светлого мужа, как Никон».
«Господи! – огнем горела царевна Татьяна Михайловна. – Мой грех на мне, но коли счастье, мне данное, не от дьявола – слава тебе, Господи! Слава тебе, Господи!»
И боярыня Федосья Прокопьевна Морозова, бывшая в тот день с царицею в Успенском соборе, заслушалась Никона, загляделась на него, воина Господня, твердого, несокрушенного.
Но не ведали царственные и сановные женщины, какой искус уготован им уже через несколько минут.
Закончив поучение, Никон дал служителям собора знак, и четверо отроков принесли большую, в рост человека, икону «Рождество Христово». Лицо Девы Марии, склоненное над Пресветлым Младенцем, было умильное, розовое от нежной материнской ласки, прекрасные глаза ее сияли, руки были живые, каждая жилочка из-под кожи видна.
– Вот! – закричал Никон на прихожан, тыча пальцем в икону. – Вот оно, блядство латинянское! Змея, обвившая саму душу нашего святого православия!
Повернулся к попам.
– Взираете?! Да каждый наш погляд на сию икону – шаг к погибели. Не Богоматери вы поклоняетесь, но дьяволу в образе женщины. Тут и сиськи-то чуть не наружу! Срам! Содом и Гоморра! Эй, принесите-ка мне копие!
Ему подали копие для разделения агничной просфоры, и, сойдя с алтаря, Никон встал перед иконою и двумя ударами ослепил изображение…
– О-о-ой! – прокатился под сводами стон женщин.
– То дьявол стонет! – сказал Никон, и каждый шелест его одежды, каждый шаг его стал слышен в огромном храме. – Несите! Несите! – закричал он на служителей.
И те приносили новые иконы святых, и Никон поражал копием каждого святого в глаза.
– А теперь отдадите эти иконы государевым стрельцам. Пусть пронесут по всем улицам Москвы, а бирючи пусть возвестят: «Кто отныне будет писать иконы по сему образцу, того постигнет примерное наказание!»
Царица не видела ослепления икон, зажмурилась.
Татьяну же Михайловну словно приковали к щели. Хоть все в ней и захолодало от ужаса, но глядела на казнь, ни разу не сморгнувши.
«Быть беде, – подумала боярыня Федосья Прокопьевна. – Он ни перед чем не остановится. Да только не один он упрямый…»
* * *
В тот день, глядя на ослепленную Богоматерь, заходилась в слезах вся бабья половина Москвы. Мужчины отводили от икон глаза – смотреть стыдились, да ведь и страшно!
Показом дело не кончилось. Из дома в дом шастали патриаршьи дети боярские.
Иные люди отдавали порченые иконы с радостью, словно от лиха избавлялись. Но не все были покладисты.
Некий сын купеческий, когда патриарший человек, подойдя к иконостасу, вынул нож и стал выскребать лик Иоанну Крестителю, топором рубанул по спине иконоказнителя. Патриаршие люди в страхе побежали из дому вон, но скоро вернулись с подмогой. Тогда сын купеческий пальнул по пришедшим из ружья и убил стрелецкого десятника наповал. Началась осада строптивого дома. Купеческий сын палил из разного оружия метко, калеча государевых стрельцов и патриарших детей боярских, а потом из дому потянуло дымом. Сам поджигатель поднялся на узорчатую башенку, загородясь от пуль и огня иконами нового письма: хотел доказать людям, что новые иконы столь же святы, как и старые.
Осмелевшее воинство кинулось к дому. Пожар погасили, сына купеческого из башенки вынули и, мстя за смерть начальника своего, за раны свои и позор, побили чем ни попадя. Когда опамятовались, защитник новописаных икон уж и не дышал.
* * *
В дом боярина Глеба Ивановича Морозова по иконы приехали архимандрит Илларион, князь Мещерский и с ним трое стрельцов под командою Агишева. Стрельцы, впрочем, остались за воротами.
Встречала незваных гостей боярыня Федосья Прокопьевна. Помня, как патриарх колол глаза неугодным иконам, перепугалась.
– Смотрите! – говорила она архимандриту, и князю, и стоявшему за их спинами Агишеву. – Упаси нас, Господи, если что не так!
Илларион был в смущении. Морозовы – не те люди, чтоб перед ними власть выставлять. Борис Иванович поныне первый царю советчик, да и сама боярыня чуть ли не в подругах у царицы.
«Господи, пронеси!» – молился про себя архимандрит, оглядывая иконы в домашней церкви.
Больше боярыни боялся углядеть новописаную икону. И углядел, да не одну, но сделал вид, что все тут законное и богоугодное. Ходили и в светлицу. Здесь все иконы были древние, замечательного письма, Илларион даже повеселел.
– У меня в чулане еще много! – сама напросилась боярыня.
В чулан вошли вдвоем, и тут Илларион шепнул Федосье Прокопьевне:
– В церкви-то три иконы нехороши: «Благовещение», «Введение во храм» и образ святой Катерины. Уберите, не хочу, чтоб глаза иконам кололи.
Боярыня покраснела до слез, закивала головой, зашептала:
– Уберем! Уберем! Только куда девать?
– Закопайте, – посоветовал Илларион.
Чума
Через неделю после памятной литургии патриарх Никон обошел все самые большие иконописные артели, начав с Оружейной палаты.
Проходил по мастерской медленно, переводя глаза с иконы на икону, и, ничего не сказав, удалялся.
На Патриарший свой двор ехал уставший, но вполне довольный: запретных икон никто уже не писал. Более того, Никон сам видел, что у некоторых икон лики выскребены, видел, как знаменщики торопились переписать новомодные иконы по-старому.
Перебирая в памяти прошедший день, вдруг вспомнил о Стефане Вонифатьевиче. Вспомнив, приказал везти себя не домой, а сначала в монастырь старца Савватия: охотник был по натуре, дичь током крови своей чуял.
Видеть старца Савватия не пожелал – больно честь велика для инока. Велел провести себя к знаменщикам.
– Да у нас всего-то один Сафоний, – сказали Никону. – Старый совсем.
– Покажите старого, коли нет молодого! – Никону стало весело: как все меняется в жизни. Когда-то входил в дом Стефана Вонифатьевича дрожа коленками, а ныне у Стефана в своем дому небось коленки дрожат!
Монах с бородою, совершенно серебряной, льющейся тонкой струйкой по черной рясе до пояса, увидев перед собою патриарха, пал к ногам его в великом восторге: такой чести сподобился!
Никон, довольный столь бурным изъявлением монашьей радости, поднял старика с пола, благословил, облобызал, а потом только уж и обратил свои взоры на лики святых, писанные рукою благонамеренного Сафония. Да и обмер!
Все тут было латинянское. Все – блуд и срам!
– Да ты еретик! – просипел Никон: горло перехватило.
– Воротник? Где-е? – приставляя ладонь к уху, прокричал Сафоний. – Не-ет! Это не воротник.