Встречал царя в Земляном городе сам Никон со всем духовенством, с крестами, образами, хоругвью.
Купцы и выборные от ремесленных слобод поднесли государю хлеб-соль, иконы в золотых и серебряных окладах, серебряные чаши, соболей.
Загрохотали барабаны, и по Москве, сиротливо малолюдной, с пустырями от пожарищ, пошло к Кремлю царское шествие.
Впереди несли знамя Успения Богородицы, потом знамя с образом Спаса Нерукотворного, далее святой Георгий Победоносец, святой Дмитрий Солунский, святой Михаил Архангел, царское знамя «Конь бел и седяй на нем».
Двуглавого орла – царский герб – охраняла конница. За конницей с крестами и образами шло духовенство. За духовенством – ратники. В честь Троицы тремя рядами. Одеты в цвета полковых знамен. Под каждым знаменем сотник с секирою.
Нет, не толпы, гудящие, как пчелиный улей, стекались на смотрины царской славы – тощие, тихие ручейки. Люди не теснились, не толкались, всем хватало места видеть и слышать. А Москва любила поглядеть! И было на что.
Вели племенных царских коней. Их было двадцать четыре, под золотыми седлами, в драгоценных каменьях, в сверкающей сбруе.
За конями следовали царские алые сани. За санями три кареты, две в серебре, одна в золоте, с дверцами из стекла, прозрачными и чистыми, как лед.
Вслед за каретами, разметая метлами снег, шли богатыри стрельцы – дорогу царю чистили.
Алексей-то Михайлович одет был в кафтан из алого бархата, в золоте, в каменьях. Шел без шапки, глядел на тихую свою столицу и слезы с глаз смахивал, а перед Спасскою башней расплакался, как ребенок. Два кирпичных свода рухнуло. Статуи попадали наземь, поразбивались, пал и треснул большой колокол.
Никон, утешая государя, взял его под руку, говорил царю что-то ласково, проникновенно. Чего – люди не слышали издали, но видели. Видели – крепка и прекрасна дружба двух великих столпов государства.
Перед девичьим Вознесенским монастырем царь стал и, молясь на надвратную икону, трижды пал на землю.
Принял от игуменьи и монахинь огромный хлеб с серебряной солоницею и пошел в Успенский собор. Отстоял вечерню, которую служил патриарх Никон, и только поздней ночью прибыл наконец в свои царские палаты. Пока разоблачался, кликнул бахаря:
– Утешь на сон грядущий.
– Да про что сказывать-то?
– Любое.
– Про птицу знаю. Жила-была птица-синица. Летала птица за море, уносила за море птичье свое горе. Возвращалась птица домой – песни петь да гнездо вить, а тебе бы, царь-государь, спать-почивать, сны видеть легкие, чтобы был ты поутру здоров и счастлив, народу твоему на счастье.
– Эко! – сказал Алексей Михайлович, блаженно садясь на лавку.
Он очень устал за день и за все прочие долгие дни, проведенные в тревогах о семье, о Москве, о битвах.
– Ну, вот я и дома…
Бахарь ушел, и тотчас в спальню вошла Мария Ильинична.
– Ложись, государюшко.
Он послушно лег, потянулся.
– Про птицу бахарь сказывал. – Губы у него дрогнули.
– Плохое, что ли? – спросила царица, ложась рядом.
– Да нет, хорошее. За море синица горе свое относила, а домой летала песни петь да гнездо вить.
– Хорошее сказаньице, – согласилась Мария Ильинична. – Нам бы так, царям…
И услышала – спит.
– Ишь как навоевался, – сказала Мария Ильинична и тоже стала думать про птицу-синицу. Думала-думала, пока слезы из глаз сами собой не покатились.
Часть третья Анафема
В честь Соборного Воскресения, венчавшего Неделю православия, служба в Успенском соборе торжественностью и величием, по мысли ее устроителя Никона, должна была потрясти разум и сердце всякого сущего во храме, но прежде всего антиохийского патриарха. Патриархам сослужили шесть архиереев. По правую руку Макария становились митрополит новгородский, архиепископы рязанский и вологодский, по левую руку Никона – митрополиты сербский, ростовский, архиепископ тверской. За архиепископами стояли архимандриты по двое на каждую сторону – чудовский, новоспасский, симоновский и андроньевский, а также протоиереи Успенского и Архангельского кремлевских соборов и многие, многие протопопы, попы, дьяконы.
Дело шло к весне, было уже 4 марта, но мороз до того разлютовался, что даже внутри храма стены обрастали белой шерсткой инея.
Царь, озябнув, сошел со своего места, встал рядом с Борисом Ивановичем Морозовым и все грел руки за пазухой, то правую, то левую.
Несмотря на холод, служба не поспешала. За обедней протодьякон бесконечно долго читал синодик, поминая святых греческой церкви, потом русских святых. При каждом имени сослужащие патриархам архиереи и попы возглашали троекратную вечную память. Затем поминали русских великих князей и царей, князей, воевод и ратников, павших на нынешней войне, а потом без перехода пошла троекратная анафема еретикам и знаменитым иконоборцам. За анафемой последовало пение многолетия: царю, царице, царевичу, сестрам царя, его дочерям, патриархам Никону и Макарию, архиереям, священству, боярам, воинству и всему православному люду.
У Макария затеплилась было надежда, что длинной и ледовитой службе пришел конец, но Никон, помолясь перед алтарем, направился к амвону, где служки открыли ему на нужной странице «сборник отеческих бесед», и Никон принялся читать слово об иконах, то и дело прерывая чтение для собственного толкования и вразумления пасомого стада.
Улучив минуту, Борис Иванович отыскал глазами Лазорева и сделал знак приблизиться.
– Великий государь, – шепнул боярин царю, указывая глазами на полковника, – этот дворянин всю чуму оберегал Москву от грабежей и насилия, потерял семью и дворню. На войну хочет, подальше от опустевшего дома своего.
– Завтра в Думе скажи о нем, – ответил государь, взглядывая в лицо полковнику. – Пошлю с обозом и пушками к Якову Куденетовичу Черкасскому.
Лазорев не расслышал тихую речь государя, но понял, что сказано одобрительно.
А Никон между тем закончил поучение и приказал принести иконы латинского письма. Сначала сам он по-русски, потом Макарий по-арабски предали анафеме и отлучили от церкви всех будущих иконописцев и держателей неугодных икон.
Пришла для Никона соблазнительная минута поквитаться на глазах царя и восточных иерархов, антиохийского и сербского, со всеми своими противниками, натравившими на него чернь во дни морового поветрия.
Никон брал в руки проклятую икону, зачитывал имя вельможи, у кого она была взята, и бросал на чугунные плиты пола. Ловко бросал – всякая икона от того броска раскалывалась.
Лазорев, оказавшийся рядом с тем местом, куда падали иконы, грешным делом засомневался. Иные доски были толстенькие, перегородками сцеплены, и всякая – надвое да натрое! Показалось полковнику – заранее были топориком расщеплены.