На какой версте, кто же считал их, вместо сил остались в Аввакуме одни жилы. Упирается ногами в землю, падает на лямку грудью и сам чувствует – совсем полегчал батька, нарта едва-едва ползет. Расплакался протопоп, звука не пророня. Льются слезы, замерзают дорожками по усам-бороде, но нельзя остановиться, дать себе роздых – недалеко, совсем недалеко волки окликают друг друга, солнце с горы, мороз крепчает, повалишься – и дети лягут рядом, и жена с младенцем. Вдруг – о Господи! – нарты сами поехали. Очнулся Аввакум, что за чудо, содрал с ресниц иней – впереди склон. Да еще какой! Версты на две, и там, в серебряной хмари, – бор. Нарты не стоят, на ноги наезжают.
– Марковна! Скорее садись! Агриппина! Ребятушки!
Сели семейством на нарту, как на облако, и по крепкому снегу поплыли солнышко догонять.
– Господь нас спас! – сказал Марковне Аввакум. – От волков спас!
Приехали они со своей горы к сосне. Великан-сосна. Ветви огромные, к земле гнутся, будто у ели. Хвоя как медвежий мех.
– Засека! – первым увидал Иван.
Побежали ребята от радости к изгороди, а казаки на них ружьями замахнулись.
– Пошли прочь!
Удивился Аввакум, поспешил к жердяной изгороди, а казаки и на него ружья выставили.
– Нет тебе места, смутьян, в нашей засеке!
Вернулся Аввакум под сосну.
– Что, протопоп? – спросила Марковна, кормя младенца грудью.
– Под сосной будем жить. Не натешился Афанасий Филиппович.
– Терпи, протопоп. Под сосной – все не в чистом поле.
Поставил Аввакум с ребятами шалаш, кольев в снег понатыкал.
– Эко он от медведя отгородился! – хохотали казаки. Товарищей своих веселить приводили.
В людях зла много.
Замерзает под сосной семейство мал мала, а начальнику – радость: вот тебе, протопоп! Все тут по-моему. Как пожелаю, так и будет.
Приходили поглядеть на людей, живущих под сосной, две лисы. Тоже смеялись, но куда добрее, для них люди – невидаль.
Снегопад прошел. Обнесло шалаш сугробами, теплее стало. Аввакум наловчился жечь у себя под сосной не лапник, а леснины, стволы. Притащит с ребятами в кострище, и горит оно потихоньку, хоть с одного боку, да греет.
Две недели держал Пашков протопопа в отщепенцах. Наконец смилостивился. Сам ли, супруга ли его Фекла Симеоновна с невесткой Евдокией Кирилловной уговорили, но пустил в засеку, место указал не худшее. Впрочем, балаганец для житья протопопу пришлось своими руками городить. Выкопал яму для огня. В дыму, но зато в тепле стали жить, зверей не страшно.
Так начался для Аввакума 1658 год, а по старому счету, от сотворения мира, 7166-й.
Конец света
В день преподобного Евфимия Великого, 20 января, в Москве объявился старец Григорий, он же Иван Неронов. В дом к Федору Михайловичу Ртищеву пришел он вместе с архимандритом Покровского монастыря Спиридоном Потемкиным. Старец Григорий считался насельником этого монастыря для убогих, а Потемкин был Ртищеву родственником.
Федор Михайлович с прошлого года ведал Дворцовым Судным приказом, а по дворцовой службе сидел на царских обедах за особым поставцом, оберегая здоровье государя. Все блюда и вина сначала шли к нему, а от него к крайчему, к Петру Семеновичу Урусову. За Петром Семеновичем была сестра боярыни Федосьи Прокопьевны Морозовой Евдокия, за братом мужа Федосьи Прокопьевны, за Борисом Ивановичем, – царицына сестра Анна, а сестра Ртищева служила крайчей у царицы Марии Ильиничны – и все это было одна семья, выше этого семейства в России уж некуда.
Пожаловали старцы к цареву надежному слуге не в гости, но с увещеванием, со страшным словом о конце света.
– На тебя последняя надежда, – объявил Неронов Федору Михайловичу. – Спасешь царя, и все мы с царем спасемся, а нет – быть народу-отступнику, всей-то России-голубушке в смоле кипящей.
Федор Михайлович не только принимал и выслушивал горячие головы, но сам был любителем пламенных бесед. В Москве знали: Ртищев Никону не слуга, но одному только государю.
В комнате для бесед у Федора Михайловича лежали на сундуке книги, печь изразцовая, белая, стены иконами завешаны, стол с русской скатертью, вокруг стола стулья со спинками, с подлокотниками. Есть на что откинуться, изнемогши, есть за что вцепиться, когда ярость словесная брызжет, как кипяток.
Сели за тот стол громовержцев, за ту белую скатерть, которая на глаз и на ощупь ласковая, не коробилась от словесного неистовства.
Федор Михайлович переводил умные глаза свои с Неронова на Спиридона.
Архимандрит встал, осенил себя крестом, сел, побледнел.
– Открылась мне, Федор Михайлович, тайна… Тайна, Федор Михайлович, тайна! Тайна числа Сатаны.
– Число Сатаны 666, – удивился Федор Михайлович. – Число Христа 888, а Сатаны 666.
– Одна тысяча 666! – воскликнул Потемкин. – Одна тысяча! Ибо! По воскресении Христа Сатана сидел связан тысячу лет. А как путы с него ангелы Господни сняли, Сатана совершил Христу зло. Через тысячу лет по воскресении из мертвых отпали латиняне, Запад отлетел от святого Востока! Шестьсот лет минуло – новая сатанинская каверза. Западная Русь приняла унию. Вот она, первая шестерка. Дальше – хуже. Шестьдесят лет долой – Москва обгадилась, изменила православию ради фантазий Никона. Вот тебе тысяча шестьсот шестьдесят! Два раза шесть, жди конечную, третью. Шесть лет осталось, когда исполнится полное число Сатаны и последнее отпадение.
– На Соловках мне про Елизара Анзерского рассказывали, – вставил тихое словечко Неронов. – У Елизара в скиту наш святейший подвизался. Был он в те поры великий постник, правило исполнял сурово. Молились они однажды вместе. Глядит Елизар, а на шее у Никона черный змей и на ухо ему шепчет. Не убоялся старец, сказал Никону в глаза его бесстыжие: «Какого смутителя и мятежника Россия в себе питает! Сей убо смутит тоя пределы и многих трясений и бед наполнит».
– Как не боишься возводить на патриарха нелепицы! – изумился Ртищев. – На патриархе благодать.
– Благодать, да чья?! – Так на петухе перья дыбом встают, старец Григорий в мгновение ока обернулся Нероновым, молнией в доме запахло. – Я Никонов новый «Служебник» прочитал первый раз со смирением, а другой раз стал читать – чую, огонь за пятки хватает. Дорого за книжку было заплачено, только вечная жизнь дороже. В печку я тот «Служебник» кинул. Не охай, Михалыч! Кинул, кинул! Да еще и глядел, как его корчило в огне! Ох и корчило! И вой был, и пищало по-мышиному.
– Ты же примирился с Никоном! – не без грусти сказал Ртищев.
– Был душой расслаблен… Смирением Антихрист застал меня врасплох. Потом гляжу – не службы попы служат, но Богу хулу. Нынешняя служба – озорство.
– Опомнись! – совершенно огорчился Федор Михайлович.
– Как не опомниться? Опомнился! И до нашей дальней пустыни дошло – Никон-змей уж до аллилуйи добрался, троит и четверит.