Недели через две катал он сына на Москве-реке с горок. Сам любил на салазках с высот слетывать и сыну свою смелость и ловкость передать хотел. Алексеюшка был еще мал, но царь видел: на самой-то быстрине сын глаз не зажмуривает – храброе сердце у дитяти.
Засмотрелся Алексей Михайлович на снежный утес. Кажется, самой Кремлевской стены величавее, бел, как сахар. Навис над рекой могуче, будто не он ее, а она его. И вдруг без видимой причины вся громада снега осела, понеслась вниз и бухнула, как из пушки, об лед.
Весь день не выходил из головы царя этот снежный обвал, сердце грызла тревога. Ах как нужен был Никон, да не теперешний, Воскресенский, а тот, что желал поднести Господу Богу Земное царство, христианнейшее, светом православия осиянное!
И тогда позвал государь ближних своих бояр в свою комнату: Бориса Ивановича Морозова, Якова Куденетовича Черкасского, Никиту Ивановича Одоевского, Илью Даниловича Милославского да другого Милославского, Ивана Андреевича. Встретил ласковым взглядом, словом твердым:
– Делатели отческого благочестия, наполнители сокровищницы нашего царства, мы послали в Малороссию наше царское войско. Оно велико, но я хочу, чтобы от большой рати война была малая, а совсем не будет – то православному народу и нам, грешным, на счастье. Подумайте, как накормить войну-волка, чтоб ни одна мирная овечка не была погрызена.
Обнял каждого, поцеловал, приговаривая:
– Цвет царства моего!
Бояре ожидали: государь будет думать вместе с ними, но он оставил их, отправился в трапезную дворцовой церкви Святой Евдокии. Здесь Алексея Михайловича ожидали крутицкий митрополит Питирим и люди Тайного, необъявленного приказа: стрелецкий голова Артамон Матвеев, думный дьяк Дементий Минич Башмаков, подьячий Юрий Никифоров. Статейный список, коим должен будет руководствоваться воевода Трубецкой, полагаясь не на дурную военную силу, а на разум и христианскую любовь, подготовили дьяки Посольского приказа, но иные статьи нужно было подрумянить, оставляя воеводе видимость свободы действий, иные вычеркнуть, как негодные, а какие придумать заново, если придумаются.
В трапезной дело пошло быстро. Башмаков и Никифоров суть дела схватывали на лету, а изъяны статей чуяли, как зверь зверя чует.
У бояр такой прыти не было. Седые, старые, они сидели вокруг совсем небольшого стола, который Алексей Михайлович сам выбрал и сам указал ему место. Одним концом стол придвинули к окну, и свет падал на лица всем пятерым. Сидели друг от друга не на сажень, на аршин, стол неширок, не затеряешься, глаз не скроешь.
«Он хочет, чтоб мы пятеро стали ему одним Никоном», – подумал о государе Борис Иванович Морозов.
На столе лежало Евангелие в простой потертой коже, с белой лентой закладки. Стол покрывало темно-зеленое, без узоров, сукно.
«На каком месте закладка? – прикидывая по толщине книги, гадал Илья Данилович Милославский. – Должно быть, на Иоанне…»
На бояр не смотрел, давно не виделись!
Яков Куденетович Черкасский, черноусый и чернобровый, но кудри на голове как снег, борода белыми волнами, дружески переводил взгляд с одного на другого, словно что-то хотел вспомнить, да в голове застило. Черкасский сидел рядом с Никитой Ивановичем Одоевским, против Морозова и обоих Милославских. Голову боярина Ивана Андреевича еще только высеребрило, один серебряный волосок на дюжину вороных. Он смущенно поглаживал себя по темени, заранее пугаясь попасть впросак. Все ведь тут мудрецы, явь и предание Отечества.
Князь Одоевский не одобрял сборища. Чего государь хочет от них? Истины? Но ведь это дворцовые люди! Если не знают государева желания, так и не решат ничего, а если знают – угодят. Никита Иванович совсем недавно воротился с Вильны. Ездил великим послом, за польской короной для Алексея Михайловича, а привез назад многие царские укоры да гроб с царскими надеждами.
Пришел думный дьяк Алмаз Иванов со статейным списком.
«А ведь государь нарочно не прислал дьяка сразу, – догадался Борис Иванович, – хотел, чтоб мы поговорили о делах Украины, а мы промолчали». И еще осенило: ненароком или с умыслом государь позвал для совета двух Милославских? Милославские не входили в число шестнадцати родов, получавших окольничего сразу из стольников. Алмаз Иванов начал читать статьи, а Борис Иванович, загибая мысленно пальцы, пересчитывал родовитые фамилии: «Черкасские, Воротынские, Трубецкие… Долгорукие. Э, нет! Эти в шестнадцать не вхожи. Голицыны, Хованские, Морозовы… Морозовы, батюшка, Морозовы!.. Шереметевы, Одоевские… Сколько это? – Пришлось снова пересчитывать. – Половина. Пронские, Шеины, Салтыковы… Столько было предательства от Салтыковых в Смуту! Как с гуся вода… Девять, десять, одиннадцать… Репнины, Прозоровские, Хилковы, Буйносовы-Ростовские и татарва Урусовы. Впрочем, Черкасские тоже из мурз. А Шереметевы? – Борис Иванович послушал пару статей и снова принялся считать родовитых: – В восемь родов записаны: Куракины, Долгорукие, Ромодановские, Пожарские. За свою правду во время Смуты – Волконские, Лобановы-Ростовские. Это шесть… Барятинские и Львовы… Родственники царя, Стрешневы и Милославские, хоть и получают боярство, но пока что не наследуют… Илью Даниловича Алеша втайне за большого дуролома почитает… Видно, приглашая двух Милославских, Марии Ильиничне хотел угодить… Провинился перед царицей, крестин дочке не отпраздновал!»
Алмаз Иванов кончил чтение, оставил статейный список и удалился.
Первым, без раздумья, высказался Илья Данилович.
– Пушки да ружья у несговорчивых языки вместе с головами отшибают, – сказал громко, заранее непримиримо. – Зачем было всю конницу на Украину посылать, чтоб бежать вдогонку и за хвосты тянуть: на ворота не ходи, бить разбойника не смей? Туда не смей, сюда не смей, ничего не смей! Чего хитрить со змеей? Не перехитришь, ее растоптать надо. Пан Выговский и нынче уверен, что его брехню за правду в Москве принимают. Слава богу, жив-здоров молодой Хмель. Отдать ему булаву, и делу конец. А ежели поляки сунутся – нужно истребить их войско до единого жолнера, чтоб другие не торопились подставлять башку под московские бердыши.
О бердышах Илья Данилович ввернул не ради красного словца. Немецкие генералы да и свои советчики – тот же Матвеев Артамоша, русский поляк Ордин-Нащокин – надоумили Алексея Михайловича перевооружить стрелецкие и драгунские полки. Вместо бердышей стрельцам дали короткие пики, солдатам и драгунам – долгие да еще шпаги.
Борис Иванович возразил Илье Даниловичу. От болезни он телом полегчал, лицом усох и казался себе прежним. Бледного лишая смерти на лбу не видел. Говорил медленно, насупясь, глядел перед собой, такой же непримиримый и упрямый, как Милославский:
– В Писании сказано: «Знаю дела твои, и труд твой, и терпение твое, и то, что ты не можешь сносить развратных, и испытывал тех, которые называют себя апостолами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы».
Илья Данилович нетерпеливо завертел головой, пофыркивал, но поперечное слово в себе удержал, не перебил старика.
– Люди живы верой, – говорил, теперь уже улыбаясь, Борис Иванович, – надеждой и терпением. Они так и говорят: «Бог правду видит, да не скоро скажет». Вот и нам мудрствовать ради мудрености грешно, я все это говорю не для того, чтобы кого-то на ум наставить. От дел государских я давно отстал и знаю не больше мужика. Но всякий мужик ведает: война хуже даже самой худой мирной жизни. Воюют от нетерпения. Из боязни выдюживать долгие, непосильные тяготы. Это как загнившая заноза в ноге. Нарывает, зреет, дергает, тело кидает в жар, и уж только потом кожа лопается, и гной выходит вон вместе с занозой. Мы, жалея палец, терпим, а вот когда в нашей жизни является заноза, а тем паче в жизни царства, тотчас хватаемся за топор. Война – это обрубленные пальцы, руки, ноги. Это – калеченье тела Господня, ибо жизнь есть Господь.