– Писать вирши – занятие благородное, – возразил Симеон. – В речах твоих, батюшка, я нашел столько огня, что убежден: отменные получились бы вирши! И почему ты поминаешь скоморохов? Подумай лучше о Романе Сладкопевце. Он складывал вирши для восславления Господа.
– Пустое глаголешь, Симеон! – сказал сурово Аввакум. – Роман Сладкопевец не последний среди отцов вселенской церкви. Кто он, и кто мы с тобою? Не тщись равнять себя со столпами, Симеон. Полоцк – не Сирия, а твое служение царю и царевичу не столпничество. Да и времена нам достались – не вирши слагать, а плачи по погибшей душе.
Расставаясь, Симеон покручинился:
– Горестно мне, недоверчивы русские люди. Отворить бы твое сердце, протопоп, золотым ключом, сослужил бы ты государю великие службы. Восславь славное, и сам будешь в славе. О превосходный дарованиями, соединясь с тобою помышлениями, мы могли бы творить благо и любовь для всей России. Говорю тебе, восславь славное, ибо земля твоя создана для любви и твой царь любви сберегатель и делатель. Славь славное и будь во славе!
– Солнце на небе уж едва держится от фимиамов и славословий. Кадить земному владыке – угождать сам знаешь кому.
– Грустно мне, – сказал Симеон.
– А мне, думаешь, не грустно?
Поглядели они друг на друга, поклонились друг другу.
Челобитная
Снилось Аввакуму: идет он белым полем, воздух от мороза в иглах. Далек ли путь, близок ли – неведомо. Тьма катит навстречу. Не туман, не дым – тьма клубами ворочается… Назад бы побежать, пока не поглотило черным, да ноги вперед несут.
Волк завыл.
Задрожал Аввакум и проснулся. Воет! Филипп взбесился.
Встал протопоп, окунул палец в святое масло, подошел к Филиппу. Бешеный выл, запрокинув голову, закатив глаза. Аввакум нарисовал крест на его лбу, запечатал крестом рот.
Филипп икнул, повалился боком на рогожку, заснул как агнец.
Домочадцы заворочались, укладываясь досыпать. Палец был в масле. Аввакум нагнулся к Федору – этот у порога ложился, – помазал. Федор чмокал губами, как малое дитя.
Протопоп отметал триста поклонов перед иконами и очень удивился, подкатываясь Марковне под бочок, – не проснулась.
Вспомнил сон, и опять прознобило, прижался осторожно к теплой Марковне, вздохнул, но вместо того, чтобы погрузиться в дрему, ясно увидел Пашкова. Вчера встретил. Уж четвертый месяц в Москве, но впервой увидел Афанасия Филипповича. На коне проскакал, обдал грязью. Напоролся глазами, но не выдал себя, сделал вид, что не узнал. Еще и бабу какую-то столкнул с дороги. Бедная уж так шлепнулась задом в лужу – зазвенело.
Пригрезился Пашков, и встало перед глазами сразу все. Башня в Братске, страна Даурия…
Утром, помолясь, Аввакум в церковь не пошел.
– Ты что это, батька? – удивилась Анастасия Марковна.
– Не хочу Сатану тешить. Ох, эти денежки! За денежки мы стали покладисты, Марковна. Думаем, по доброте дают, а давали зла ради, покупая чистое, белое, чтоб и мы с тобой были, как они, чернехоньки, с хвостами поросячьими.
– Батька! Батька! – закричал, гремя цепью, Филипп. – Белый за твоим правым плечом. С крыльями.
– Вот и слава Богу, что белый.
– По морозцу я соскучился, – сказал Федор-юродивый, сидя на порожке. – Давно ноги не ломило, давно не корчило.
– Как же ты, батька, на Печатный двор-то пойдешь? – засомневалась Анастасия Марковна. – Книги по-ихнему надо будет править.
– Я по-ихнему не стану править, – сказал Аввакум. – Очини-ка мне перо, голубушка, у тебя тонко очиняется… Афанасия Филипповича вчера встретил, чуть конем меня не переехал, а узнать не узнал. Отшибло память у бедного.
– Про чего ты написать хочешь?
– А про все. Как гнали нас в могилу, да Бог не попустил. Как насилуют, будто девку, святую веру. Молчал, сколь мог, да иссякло терпение. Скажу все, как есть.
Начертал Аввакум, разгоняясь мыслью, положенное начало: «От высочайшая устроенному десницы благочестивому государю, царю-свету Алексею Михайловичу, всея Великая и Малые и Белые России самодержцу, радоватися. Грешник протопоп Аввакум Петров, припадая, глаголю тебе, свету, надеже нашей».
Бежала рука быстрей да быстрей, вскипело пережитое, пузырились чернила на кончике пера: «…Яко от гроба восстав, от дальняго заключения, от радости великия обливался многими слезами, – свое ли смертоносное житие возвещу тебе, свету, или о церковном раздоре реку тебе, свету!»
И, опершись на Иоанна Златоуста, на Послание к горожанам Ефеса о раздоре церковном, сказал о русском православии: «Воистинно, государь, смущена Церковь ныне». Рассказал о чуде, какое видел в алтаре в Тобольске. О Никоновых затейках помянул, о том, что патриарх «поощрял на убиение». О мытарствах своих поведал, о безобразиях воеводы Пашкова. Рассказал, как шесть недель шел по льду даурскому. Много писал, не поместилось на одном свитке писание, пришлось подклеить еще один.
«Не прогневайся, государь-свет, на меня, что много глаголю: не тогда мне говорить, как издохну!»
И сказанул о Никоне все, что на сердце было: «Мерзок он перед Богом, Никон. Аще и льстит тебе, государю-свету, яко Арий древнему Константину, но погубил твои в Руси все государевы люди душою и телом… Христа он, Никон, не исповедует». Перечислив все новшества, введенные патриархом, возопил, призывая: «Потщися, государь, исторгнути злое его и пагубное учение, дондеже конечная пагуба на нас не приидет». А за Афанасия Пашкова, кончая челобитье, просил: «Не скорби бедную мою душу: не вели, государь, ему, Афанасью, мстити своим праведным гневом царским».
– Соорудил себе казнь! – сказал Аввакум, глядя, как просыхают, теряя блеск, чернила.
Край листа остался чистым, и Аввакум приписал: «Свет-государь!.. Желаю наедине светлоносное лице твое зрети и священнолепых уст твоих глагол некий слышати мне на пользу, как мне жити».
Перечитал написанное вслух.
– Что, Марковна? Вдруг да и позовет к себе. Уж я тогда скажу ему! Вышибу слезу-то из сухих глаз.
Свернул челобитье трубочкой, положил на божницу. Три дня не дотрагивался, все три дня молился, а домочадицы с Анастасией Марковной шубы чинили, пристраивали в складках тайнички, деньги зашивали на черный день.
Пострижение Пашкова
22 августа, на преподобную Анфису, по приказу царя Алексея Михайловича настоятеля Чудова монастыря архимандрита Павла рукополагали в епископы с наречением митрополитом Крутицким.
Аввакум собирался воспользоваться этой хиротонией, чтоб вручить свое писаньице великому государю из рук в руки, но разболелся. Не мог головы от подушки поднять.
– Давай-ка я отнесу челобитье, – сказал Аввакуму Федор.
– Государь не любит, когда к нему с письмами устремляются. Стража у него на руку быстрая: поколотят.