– Не криви душой… Ради себя. Я замуж шла – в царицы – трепетала от счастья… А ныне – хоть в дворянки, хоть в крестьянки, лишь бы покой в доме.
– Царство – не платье, Марья Петровна, – не снимешь. С кожей сходит.
Василию Ивановичу принесли список с новой присяги:
«За Московское государство и за бояр стоять, с изменниками биться до смерти. Вора, кто называется царевичем Дмитрием, не хотеть. Друг на друга зла не мыслить и не делать, а выбрать государя на Московское государство боярам и всяким людям всею землею. Бывшему государю Василию Ивановичу отказать, на государеве дворе ему не быть и вперед на государстве не сидеть. Над его братьями убийства не учинить и никакого дурна, а князю Дмитрию и князю Ивану Шуйским с боярами в приговоре не сидеть».
Принесший список сказал:
– Патриарх Гермоген служил нынче в Успенском, тебя, помазанника, царем поминал и царицу поминал.
Шуйского вдруг принималась колотить дрожь: что медлят сторонники, отчего купечество помалкивает, а дворяне? Неужто не дошел до них указ о передаче поместий в отчины?
– Торопитесь, други! – шептал царь, потирая от неуюта души своей то щеку, то колено, то возя рукой по груди.
И встал перед его глазами козел с крашенным в золото рогом.
– Князь Михаил козла не видел, а стоял у самой дороги, бородой тряс…
Дьякон Лавр вернулся в Москву усердным молитвенником. В ночь на 19 июля Господь привел его в Архангельский собор к гробам государей. Молился Лавр не помня себя, и нашел на него сон. Служители, запирая двери на ночь, то ли не увидели спящего, хоть и был он велик ростом, то ли не стали тревожить.
Среди ночи Лавр пробудился от рыданий. Озираясь во мраке, искал, кто плачет, и не было никого. Он приложил руки к стене, и стены дрожали, как дрожит тело плачущего. Лавр пал ниц перед Царскими вратами, ожидая ужасного. Но услышал: все иконы, все ангелы едино и великолепно пропели вечную память, и чистый голос принялся читать самый пространный сто восемнадцатый псалом:
– «Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем».
Голова у Лавра кружилась, но страх не угнетал его. Душа сжималась от иной боли, иного ужаса, так похожего на тот, что испытал он в горнице Павлы.
– «Князья сидят и сговариваются против меня; а раб Твой размышляет об уставах Твоих», – услышал и содрогнулся от вины всех русских перед Богом и от своей вины.
И плакал, а голос то удалялся, то приникал к самому уху его:
– «Сети нечестивых окружили меня, но я не забывал закона Твоего».
– Господи! – стонал Лавр. – Ты знаешь, я изо всех сил держался твоего закона. Я бежал от вавилонской блудницы, но и бегство мое есть преступление перед тобой, ибо я не умер от горя!
– «Твой я – спаси меня, – звенел в самом куполе неземной голос, – ибо я взыскал повелений Твоих».
– Истинно, Господи! Спаси! Спаси Родину мою! Спаси людей русских!
– «Сильно угнетен я, Господи, оживи меня по слову Твоему».
– Оживи, Господи! – торопился с молитвой Лавр. – Оживи царство, оживи помертвелый русский народ.
– «Правда Твоя – правда вечная, и закон Твой – истина».
– Истина, – шептал Лавр.
– «Ненавижу ложь и гнушаюсь ею; закон же Твой люблю».
– Люблю, Господи!
– «Велик мир у любящих закон Твой, и нет им преткновения».
– Нету! Нету преткновения любящим тебя, Господи.
– «Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба Твоего; ибо я заповедей Твоих не забыл».
Стало тихо в соборе. Гробы государей, будто город, окружали Лавра и ждали… И он не знал, что от него хотят. И затрепетал. И подумал вдруг: «Не по царю ли Василию плач? Не по царству ли, которое за неистовство народа из одной погибели погрузится в иную? Из глубокой в глубочайшую!»
– Каков день сегодня? – спросил себя Лавр. – Уж давно за полночь. Стало быть, девятнадцатое, преподобной Макрины, сестры святителя Василия Великого… Господи, может, обойдется… по молитвам небесных заступников наших… Может, мне померещилось?
Но утром вся Москва говорила о чуде. Не один Лавр слышал плач, вечную память и псалом. За стенами собора нищие, почивавшие на папертях да на травке кругом кремлевских церквей, слышали то же, что и Лавр.
Царь с царицей пробудились рано. Прочитали житие святой Макрины. Марью Петровну тронуло, что святая сохранила верность умершему жениху и осталась в девстве. Василий Иванович даром чудотворения восхитился.
– С детства это помню. Поцеловала Макрина девочку в бельмо, и бельмо само собой сошло с глаза. Уж как мне всегда хотелось целовать слепых. Ты только представь себе, Марья Петровна! Живет во тьме человек. Вдруг чмок – и свет, и весь мир Божий.
– Василий Иванович, что бы о тебе ни говорили, я знаю – ты для деланья доброго рожден. Потому и вознес тебя Господь в царское достоинство.
Они сидели в спальне, на постели. Жития были у Марьи Петровны, она, движимая благодарным чувством к Богу, поцеловала книгу, и в этот самый миг дверь с треском отворилась. В дверях – Захарий Ляпунов и толпа. Ввалились в комнату: князь Михаил Туренин, князь Петр Засекин, брат изменника, князь Федор Мерин-Волконский, дворяне…
Мерин-Волконский подошел к царице.
– Ступай с нами!
– Куда? Как смеешь?! – вскочил Василий Иванович, но его оттеснил от жены Ляпунов.
– Хлопот от вас много… Чего, ребята, ждете? Уведите царицу! Знаете, куда везти!
– Василий Иванович! – закричала Марья Петровна, но ее вытащили из спальни, и она больше не звала.
– Куда вы ее? – спросил Шуйский.
– А куда еще? В монастырь, в монахини.
– Вы не смеете!
– Ты смел государство развалить?
– В какой монастырь?
– Да зачем тебе знать? – ухмыльнулся Ляпунов. – Тебе мир не надобен. Богу будешь молиться… А впрочем, изволь – в Ивановский повезли. Сегодня и постригут.
– За что меня так ненавидите? За Отрепьева, за польские жупаны, от которых русским людям в Москве проходу не было? За то, что я низвергнул их? – Взмахнул руками, отстраняя от себя насильников. – Кого я только не миловал! Злейших врагов моих по домам отпускал. Казнил одних убийц. Я ли не желал добра России, всем вам?
– Чего раскудахтался? – сказал Ляпунов и повернулся к появившимся в комнате чудовским иеромонахам. – Постригите его, и делу конец.
Иеромонах, белый как полотно, спросил царя:
– Хочешь ли в монашество?
– Не хочу!
Иеромонах беспомощно обернулся к Ляпунову.
– Что вы как телята! Совершайте обряд, чего озираетесь? Вот иконы, а Бог всюду!
– Но это насильство! – крикнул Шуйский.