Едет поляк по Москве – не зевай. Слепого столкнет, сомнет и не обернется, потому что сам слеп от безмерной своей гордости. Пограбить тоже не прочь.
Уступая Думе, царь решился наказать одного, но так, чтоб другим неповадно было. Взяли за разбой шляхтича Липского, судили по-московски. Приговорили к битью кнутом на торговой площади. Москвичи обрадовались – есть-таки управа на царевых рукастых слуг! Поляки же рассвирепели. Как?! Шляхтича?! Принародно?! Батогами?!
Кинулись отбивать товарища у приставов. Приставы за бердыши, поляки за сабли. Толпа приняла сторону своих. Мужики давай оглобли выворачивать, бабы в поляков – горшками. Но воин есть воин. Грохнули пистоли. Напор! Побежали москали, не устояв перед шляхетскою отвагою! Бежали, покрикивая: «Наших бьют!» – и уже не сотни – многие тысячи собрались и пошли на ненавистных пришельцев. Умирали, но и били до смерти.
Дмитрий Иоаннович, услышав о побоище, побелел.
– Недели после коронации не прошло! Подарочек! – крикнул по-мальчишески, сорвавшимся от обиды голосом, но приказ отдал ясно, рубя короткой рукою воздух: – Посольский двор, где укрылись обидчики народа, окружить пушками! Выслать глашатаев с указом моего царского величества: виновные в избиении народа будут наказаны. Если шляхта не подчинится указу, не выдаст зачинщиков, то вот мое первое и последнее слово: снести Посольский двор пушками до самой подошвы!
Разыграв огорчение, покинул Тронную палату и, оставшись наедине с Яном Бучинским, просил дружески:
– Сам езжай к нашим людям на Посольский двор: пусть выдадут страже троих. Обещаю: волоса с их голов не упадет. Скажи им всем также: ныне Москва – овечка, но если она станет бараном – никому из нашего брата несдобровать. Бойцовый баран яростью вепря превосходит. Я знаю это. Я видел.
На следующий день Дума хоть и почтительнейше, но твердо приступила к государю, умоляя решить вопрос с иноземцами на Москве. И с казаками!
Бояре говорили друг за другом, по второму разу, по третьему, а государь сидел безучастный, и горькая складка просекала его лоб, чистый, совсем еще юный.
Остаться один на один с Московией – не смертный ли приговор себе подписать? Нагих не любят. Всей опоры Басманов да прибывший из Грузии Татищев… Засмеялся вдруг.
– Что вы так долго судите да рядите? Разве дело не ясное? Польские хоругви за то, что порадели мне, законному наследнику отцовского стола, за то, что искоренили измену Годунова, – наградить и отпустить. То же и с казаками.
Воззрилось боярство с изумлением на государя: ишь как все у него легко! Да ведь и толково!
– У меня нынче есть еще одно дело к Думе, – сказал государь, становясь строгим и величавым. – Мы в последнее время все о казнях думали, а пора бы и миловать. Где грозно, там и розно. Посему вот мое слово, а от вас приговора жду: Ивану Никитичу Романову, гонимому злобой Годунова, вернуть все его имение и сказать боярство. Старшего его брата, смиренного старца Филарета, – о том я молю тебя, святейший патриарх Игнатий, – следует почтить архиерейством.
Улыбающийся патриарх Игнатий тотчас поднялся с места и, показывая свою грамоту, объявил:
– О мудрый государь! А я тебя хотел просить о том же, вот моя грамота о возведении старца Филарета в сан ростовского митрополита.
– Рад я такому совпадению, – просиял государь. – Федор Никитич был добрым боярином и монастырской жизнью заслужил похвалу от многих. Каков до Бога, таково и от Бога.
На радостях никто не вспомнил о митрополите Кирилле, которого сгоняли с ростовской митрополии ни за что ни про что. Может быть, и вспомнили бы, но царь Дмитрий сыпал милостями, только рот разевай: двух Шереметевых в бояре, двух Голицыных в бояре, туда же Долгорукого, Татева, Куракина. Князя Лыкова в великие кравчие, Пушкина в великие сокольничие.
– Я прошу Думу вспомнить еще об одном несчастном, – продолжал Дмитрий Иоаннович, – о всеми забытом невинном страдальце, о царе, великом князе тверском Симеоне Бекбулатовиче. Его надо немедленно вернуть из ссылки и водворить на житье в Кремлевском дворце. Он выстрадал положенные ему царские почести.
Дума снова была изумлена широтою души государя и совсем уж изнемогла, когда было сказано:
– Шуйских тоже надо вернуть. Они сами себя наказали за непочтение к царскому имени. Надеюсь, раскаяние их шло от сердца. Мне незачем доказывать всякому усомнившемуся, что я тот, кто есть. Шапку Мономаха Бог дает. А теперь обсудите сказанное, у меня же приспело дело зело государское – надо испытать новые пушки.
6
Пушки стояли на Кремлевском холме. Государь явился к пушкарям всего с двумя телохранителями.
– А ну-ка показывайте, чем разбогатели.
Две пушки были легкие, а третья могла палить ядрами в пуд весом.
Дмитрий Иоаннович велел поставить цели. Пушки зарядил сам, сам наводил, слюнявя палец, определяя силу и направление ветра. Три выстрела – три глиняных горшка разлетелись вдребезги.
– А теперь вы! – приказал государь. – Пушки отменные.
Когда все три пушкаря промазали, поскучнел, но тотчас окинул цепким взглядом всех, кто был при пушках. Подозвал самого молодого.
– Видел, как я навожу?
– Видел, государь!
– Наводи.
Получился промах.
– Еще раз наводи!
Пушка тявкнула, горшок рассыпался.
– Молодец!
Вытащил кошелек.
– Всем, кто попадет с первого раза, полтина, со второго – алтын.
Стрельба пошла азартная. На три рубля пушкари настреляли.
– Будьте мастерами своего дела, а я вас не оставлю моей милостью. Слава государей в их воинах. Без умелого воинства государства не только не расширить, но и своих границ не удержать. Вы – моя сила, а врагам моим – гроза.
Пахнущий порохом, веселый, счастливый вернулся во дворец обедать. После обеда, пренебрегая древним обычаем – полагалось поспать хорошенько, – отправился в город, в лавки ювелиров.
Ходить без денег по лавкам – все равно что на чужих невест глазеть. Поморщась, повздыхав, Дмитрий Иоаннович заглянул-таки к своему великому секретарю и надворному подскарбию, к Афоньке Власьеву, а тот заперся, притворяясь, что его нет на месте. Дмитрий распалился, двинул в дверь ногою, задом бухнул.
– Афонька! Я тебя нюхом чую! Отведаешь у меня Сибири, наглая твоя рожа!
Заскрежетал запор, дверь отворилась, и благообразный муж, умнейший дьяк царей Федора и Бориса, предстал пред новым владыкою в поклоне, со взглядом смиренным, но твердым.
Гнев тотчас улетучился, и Дмитрий, заискивая, косноязычно принялся нести околесицу:
– В последний раз, друг мой Афоня! Господи, что же ты некрепкий такой? В другой раз приду – не пускай. Сибирью буду грозить, а ты не бойся. «Тебе нужна Сибирь, ты и поезжай!» Скажи мне этак, я и опамятуюсь. А сегодня изволь, дай, как царю. Твоя, что ли, казна? Не твоя. Я, Афоня, обещал одному купцу. Он из-за моря ко мне ехал. Можно ли царю маленького человека обмануть? Ведь стыд! Стыд?