– Пузоносители… На Господнем деле нажрали. У Терешки и брюхо как просфора, сначала стопкой прет, потом пенкой расползается.
Все те люди были добры к нему, но не было им прощения, ибо он угодничал перед ними до того сладчайше, что дальше хоть сблюй.
Он ненавидел людей, живущих правильно, трудом, детьми… Он и своих ненавидел, живущих от и до, по ниточке завета. Он превзошел в науке кабалиста Иехиеля бен-Элиезера, но кабала-то и ввергла его в нищету, в пресмыкание перед людьми ничтожнейшими, живущими возле коров своих и собак…
Он открыл в кабале ужасную тайну – ему, безвестному иудею, суждено оставить по себе память в веках. Быть ему на царстве, на слуху, на глазах у Пресветлой земли, затмившейся и помраченной на триста лет. Наивный юноша, он поделился открытием с бен-Элиезером, и был изгнан прочь от лица народа своего, и приволокся в Шклов, и продал свой ум, свое знание за кормежку в домах школяров. Пастух ходил из дома в дом, где корова, а он – где школяр.
Учить тупых, как дерево, оболтусов – все равно что плевать на раскаленные угли. Он зубами скрежетал, видя перед собой рыло тупости. Он так дико и рьяно разбивал в кровь лица учеников своих, что они, сговорясь, изодрали на нем одежду в лоскуты, отнесли в нужник и бросили в нечистоты.
С той поры у него не стало даже рубахи. Ходил зиму и лето в бараньем кожухе. С чучела снял тот кожушок. Поп Никольской церкви Федор Сазонович принял было участие в горемыке, взял в дом, дабы он научил грамоте сына и четырех дочек, но дети вытерпели учителя всего-то недели с три. Стали гнить зубы, и хоть молчи как рыба. Откроешь рот – дух хуже, чем из выгребной ямы. Вот тогда и очутился ученый кабалист на дворе Терешки-просвирника. Дрова для печи таскал, тесто месил. Терешка, долго не церемонясь, гнилые зубы работника на нитку, нитку на дверь. Дерг – и нету!
Лжедмитрий, покачиваясь на медовых облаках, втягивал в себя воздух, и радость очищения от прошлого завертывала его в белые, младенческие пелены. Тотчас захотелось ощутить на себе пахнущую морозом простыню. Он уж и пошевелился было, но тут в баню вбежал канцлер, пан Валавский.
– Князь Роман Рожинский в тронной.
– Приехал?! – изумился Лжедмитрий. – Я же ему приказывал воротиться в стан и ждать моего повеления.
– Ничего не слушает, ваше величество! Мы ему с маршалком, с конюшим вашего величества, говорим, чтоб вышел из дома и подождал, пока ваше величество, придя из бани, сядет на свое место, а он не идет. Ужасно грозный человек.
– Грозный? – Лжедмитрий запустил руку в таз с водой, умылся. – Однако я и впрямь переусердствовал с баней… Пусть принесут мои царские одежды. А Рожинскому скажи – пусть не упрямится, выйдет из дому.
Канцлер, отдуваясь, отирая пот с ушей, убежал. Явился мойщик с простыней, но Лжедмитрий не торопился. Отсмаркивался, пил квас, расчесывал густые, черные как воронье крыло, длинные волосы. Спустя час пан Валавский застал повелителя еще в предбаннике, но одетым, кушающим грибной пирог.
– Князь Рожинский не идет из дому! Ни за что не идет!
– Может, его уморить? – спросил Лжедмитрий, переводя нехорошие глаза свои на мойщика. У мойщика тотчас на правой щеке сделалась огненная рожа.
– У князя Рожинского четыре тысячи сабель.
– Пан Меховецкий говорит, что князь взял у Шуйского деньги. Большие деньги, чтоб, улуча момент, сделать измену и поцеловать меня Иудиным поцелуем. К тому же говорят, в военном деле он больше заяц, чем волк.
– Князь Рожинский?! Ваше величество!
– Его имя Роман, ты говорил? А по отчеству как?
– По отчеству у нас, у поляков, называть человека не принято.
– Так он пришел служить не польскому – русскому государю.
– Отец у князя Наримунт.
– Значит, Роман Наримунтович. Погляжу, что это за дерьмо навоняло в доме моем.
6
Входил Лжедмитрий в горницу, где у него стоял золоченый деревянный стул, от Рожинского нарочито отворачиваясь. Сел боком, надвигая на глаза дыбом росшие, нежданные для черноволосого рыжие брови.
Князь Рожинский, не желая замечать царского недовольства, вышел на середину горницы, поклонился и заговорил, удивляя, вежливо:
– Великий государь, четыре тысячи храбрейших шляхтичей, горя желанием наказать похитителей вашего трона, пришли к вам, великому государю, и стоят в Кромах.
– Я никого не звал. Их тоже не звал. Они еще ни разу не сошлись в бою со стрельцами Шуйского, но уже требуют денег. Я не выехал из Москвы на белом коне, я бежал от изменников. Я гол как сокол. Хотите денег, хотите теремов, земель, так идите в Москву. Верните мне мою Москву! Верните мне мою милую жену, заточенную в русской глуши! Верните казну, наконец! Тогда получите сполна по делам вашим.
– Да, государь! Тысячу раз – да! – воскликнул с воодушевлением Рожинский, ища глазами среди челяди «царя» пана Меховецкого – неприятеля своего. – Сам я, государь, пришел в Россию ради одной только правды. Попранной правды, государь. Я крепко накажу Россию и русских за подлое уничтожение поляков, прибывших на вашу свадьбу. Одна только кровь сможет смыть поругание чести государыни Марины Юрьевны, супруги вашего величества. Мы добудем, государь, ваш алмазный престол. Моя сабля – ваша воля!
Бряцая шпорами, Рожинский приблизился к «трону» и почтительнейше поцеловал руку государю. Лжедмитрий тотчас пожаловал князя, пригласил на обед за свой стол.
– Роман Наримунтович, – спрашивал он гостя, глядя ему прямо в глаза, – а что в самой Речи Посполитой делается? До нас доходят слухи невероятные. Жив ли благодетель мой, король Сигизмунд?
– Рокош! Повсюду рокош! Николай Зебржидовский на съезде в Стенжице подбил Януша Радзивилла, Яна Гербута, Станислава Стадницкого, и все они ныне требуют, чтобы король удалил от двора любезных его сердцу иезуитов. Ныне в Вавеле то ли Италия, то ли Франция со Швецией, но только никак не Польша.
– Бедный, бедный Сигизмунд! – покачал головой Лжедмитрий. – Я ни за что бы не согласился надеть на свою голову корону Речи Посполитой.
– А вашему величеству предлагали корону царства Польского?
– Предлагали, Роман Наримунтович! Еще как предлагали. Да не для того уродился монарх всея Руси, чтобы им заправлял какой-то архибес, или как там по-вашему, по-польски, зовут архиепископа? Архибестия!.. Вспомнил, вспомнил, Роман Наримунтович, – арцыбискуп!
И снова горящими собачьими глазами ухватил глаза князя.
– Я знаю свое будущее… Потому и не страшусь никого. Я буду на царстве три года. И еще раз случится измена, и опять я познаю скитания, вражду, но мне будет дано воцариться прочно и распространить державу на юг, на запад, на восток, а на север уж дальше некуда.
– Будущее – это будущее, – усмехнулся Рожинский, ему были неприятны собачьи глаза государя. – Я бы более поверил в дар предвидения вашего величества, если бы вы сказали, что будет с нами через день, через три дня.