– Шляхта и казачество требуют, государь, чтобы ты указал тех, что назвали пана Рожинского, пороча достоинство гетманской булавы и нанося ущерб его княжеской чести, изменником.
– Боярин Рукин! – тотчас позвал Лжедмитрий. – Будь моими устами.
Алешка Рукин забегал глазками по усатому, как тараканы, воинству.
– Великий государь, царь и великий князь Дмитрий Иоаннович всея Руси, – боярин-подьячий задохнулся на ветру, закашлялся, – государь говорит вам, что вы… что вы крепко досаждаете его величеству, государю, царю и великому князю… что вы затеяли не добром свое дело… А посему государь, его царское величество и великий князь всея…
– Всея, всея! Молчи! – крикнул на Рукина Лжедмитрий, кусая посиневшие губы. – Без тебя скажу, дурак!
И, опершись обеими руками на высокое седло, наклоняясь к толпе, стал кричать, брызжа слюной:
– Разохотились выведать у меня имена верных слуг моих? Верных и преданных, кто, единственно совести ради, желает уберечь своего государя от беды?! Жопы! Жопы! Не бывать этому! Кто такое просит, тот последняя жопа! Да если бы сам Бог сошел с неба и приказал мне выдать верно служащих мне, я бы отвернулся от Бога!
– Тебе, значит, дороги только те, кто языком прислуживает? Выбирай, государь: войско, которое пришло служить тебе саблями и жизнями своими, или языкастые наушники?
– Это уж как знаете! Хоть прочь ступайте. Я вас не звал.
Заорали так, словно галки на голову сели:
– Убить! В куски его!
– Он еще и поносит нас гадкими словами! До седла его рассечь!
– Связать его! Зазвал на край земли, а кормит одной бранью непотребной!
Лжедмитрий поднял коня на дыбы и не торопясь, бровью не поведя, проехал коридором через своих, через «ворота», а там уж дал коню шпоры.
Вопль стоял, и пальба была. Сторонники Рожинского вернулись в город, окружили дом государя, привезли пушку.
Валавский, Харлинский, Адам Вишневецкий кинулись к Рожинскому с уговорами.
10
– По мне? Из пушки?! – Лжедмитрий усмехнулся брезгливо и гадко. – Для них это слишком дорого. Пожадничают.
Охрана и слуги смотрели на него поеживаясь, а он велел накрывать на стол. Девятым ли, десятым чувством он знал: тот, кто нашел его невидящими глазами среди сонма людей, не позволит убить своего избранника. Не для того вызван из ничего, чтобы стать никем.
Оставил около себя одного Рукина.
– Чтоб тебя не видно было, не слышно. Подавай питье по прихоти моей и молчи.
Выпил чарочку вишневого вина – унять внутреннюю дрожь, и дрожь унялась.
Хорошо царствовать без людей. Да сгинут скопом от малого до старого в преисподнюю.
Он чувствовал тьму в душе. И саму душу чувствовал. Вот она, живая, трепещущая, с мамой, с детством, да на самой-то середине вместо солнышка – прореха, круглая дыра, а в дыре Тьма. Он не взывал к силам зла, не заключал сделок, душу не продавал. Покупателя не было… Дыра объявилась сама по себе, и Свет вытек. Пока еще не весь, но он вытечет до последней капли. Это Лжедмитрий «знал».
– Обратного пути у меня нет, – сказал он вслух и выхлебал полный ковш полынной настойки. Горечи захотелось. Тело обдало жаром, но голова мерзла, как на коло, на ветру.
Закрыл глаза, попытался во тьме души углядеть того, кто избрал его.
– Князь Тьмы, где ты?
Душа еще хранила крохи Света, и Свет мешал видеть во тьме Тьму.
Тогда он выпил махонькую чарочку. Невидимый Рукин такими чарочками обрамил края огромного стола. Сделалось смешно, легко. Словно над ним солнце повесили, и сам он стоял на горах, на Нево…
– Господи Боже – Нево! Иордан у подножия, зеленый Иерихон вдали.
Земля благоухала миррой, голубые виноградники подступали к вершине горы.
– Рукин! Скорее подай Псалтырь.
Рукин прибежал с книгой.
– Дурак и осел! Я Псалтырь тебе велел подать, арфу Давидову. – Махнул рукой. – Ничего, кроме вина, не допросишься.
Пригубил из очередной чарки, благородно, едва губы обмочил. Принялся разводить руками, играть глазами, запел на неведомом Рукину языке. То была одна из песен Соломоновых:
– «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные; она – пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением».
Ему казалось, что он бежит руками по арфе, арфа стозвучно рокочет, жар солнца окутывает долины, и от того жара люди воспламеняются любовью друг к другу.
– «Прекрасна ты, возлюбленная моя, как Фирца, любезна, как Иерусалим, грозна, как полки со знаменами.
Как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими. Есть шестьдесят цариц и восемьдесят наложниц и девиц без числа; но единственная – она, голубица моя, чистая моя…
Этот стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах ноздрей твоих, как от яблоков; уста твои, как отличное вино».
Рукин, где ты? Ликуй! Вино поставь самое драгоценное! Передо мной обетованная, любимая, неизреченная Родина. Я видел, я могу умереть.
Он пил вино из поднесенной Рукиным братины, окунаясь в нее лицом, хохоча, икая, и сблевал…
Рукин подхватил государя, отнес в постель. Тот спал и пел во сне и плакал, как ребенок.
Когда проснулся, его умыли, нарядили и отправили на коло извиняться, и он извинился.
– Гетмана пана Рожинского я, великий государь, признаю гетманом. А что до вчерашнего дня, вы не так меня поняли, – говорил, ухмыляясь, облизывая языком красные толстые губы. – Я ругал не вас, а баранов стрельцов, своих баранов. Они мне по дороге к вам досадили.
Икнул, гыгыкнул и хохоча поехал прочь.
Все уже знали: в стан Лжедмитрия пришел с пятью тысячами донских казаков атаман Иван Мартынович Заруцкий.
Ах, как вовремя прибыл Иван Мартынович! Пан Рожинский вполне удовлетворился похмельным извинением государя и удалился в Кромы к своему войску.
Одно было нехорошо: Заруцкий привез к родному дяде сына государя Федора Иоанновича царевича Федора Федоровича. То был здоровенный, с бычьей шеей детина, обожравшийся, ожиревший. Царевича носили в золоченом стуле семеро телохранителей и поставляли ему на каждую ночь невинную девицу.
– Да православный ли он? – удивился государь. – Замашками султан турецкий.
К очам своим Федора Федоровича не допустил, поглядел на него в потайную щель и вежливо попросил Заруцкого: – Что-то казаки до самозванцев сделались охочи. Всякий дурень у них уже и царевич. Иван Мартыныч, избавь меня от такого племянничка! И не тайно. Такое дело тайно уж не справить.