– Государыня, и смелость и трусость у каждого народа свои. Я не беру в руки арбалета и шпаги, ибо я трус. Но я привез сюда все мое состояние. Я очень храбрый человек, ибо могу потерять за единый час то, что собрано годами, но я, однако, рассчитываю удесятерить свое состояние. Тогда я куплю корабли и снова буду рисковать, отправляя их в просторы океанов. Эти корабли, если только возвратятся, привезут мне товары, которые по редкости своей дороже золота. Отправляя надежду, я надеюсь на свое купеческое счастье.
– Скажите, пан Варух, а что означает подарок, который мне поднесли вчера: золотая заморская клетка с русскими чижами?
– Ваше величество, дозвольте и мне спросить – а что означает плата птицами?
– Шалость.
– Золотая клетка и птицы – не шалость, а скромное желание развлечь ваше величество. Иного скрытого смысла в подарке нет.
– Благодарю вас, пан Варух. Вас и ваш смелый табор.
– Большой разбой они почуяли, вот и слетелись, как воронье, – сказал пан Станислав по дороге в лагерь Сапеги.
Ему не нравилось, что царица жалует вниманием иудеев.
А в лагере был переполох.
– Где же ты? Где же ты?! – отирая с лица пот платком, кинулся к дочери сандомирский воевода. – Государь едет к нам. Узнав о вашем отсутствии, он вынужден двигаться с остановками.
Марина Юрьевна, не отвечая, прошла в свой шатер, приказала фрейлинам найти серое платье, сняла перстни и серьги. И единственно, чем украсила себя, так только что купленным за стаю воробьев нефритовым ожерельем.
39
Государь соскочил с коня в десяти шагах от шатра Марины Юрьевны и эти десять шагов пробежал, но сразу за пологом переменил и шаг и взор. Осторожно ступая, робея глазами, не смел приблизиться к сидящей на белом костяном стуле супруге.
Вслед за государем вошел один Юрий Мнишек и стал у порога, чтоб никого не пустить в тайну.
– Я пришел, Марина, – сказал Вор, – потому что надо же было прервать затянувшуюся немоту.
Она подняла на него глаза и отвернулась.
– Непохож?!
– Ах, тише, государь! – умоляюще прошептал старый Мнишек.
– Вы тот самый, иначе какой же вы Дмитрий Иоаннович, – сказала Марина Юрьевна.
– Да, я тот самый. – Он сделал шаг, другой, осмелел, приблизился к Марине Юрьевне, взял ее за руку, поцеловал. – Вы – прекрасны.
Он потянулся, чтобы поцеловать в лицо, но Марина Юрьевна отпрянула, заслонясь руками, и дважды крикнула:
– Прочь! У вас изо рта дурно пахнет!
Отец схватился за голову, подбежал к государю.
– Простите ее, ваше величество!
– Простить? Прощаю. Однако ж за триста тысяч да за четырнадцать городов можно бы, кажется, и по-нежнее себя вести. – Ухмыльнулся.
Марина Юрьевна вскочила, кинулась из шатра, но ее поймал отец.
– Приставьте к ней стражу, пан воевода, – мрачно сказал Вор.
– Я сам буду на часах.
– Ваше дело – завтра же! – доставить мне мою супругу в мой лагерь. – Ударил в ладоши.
В шатер вошел посол Николай Олесницкий.
– Окружите шатер, но так, чтоб не бросалось в глаза, преданными людьми. Здесь, в шатре, тоже чтоб было не менее… да хоть десять человек держите, лишь бы ни единого волоска не уронено было с головки драгоценнейшей моей половины. – И бешеными глазами уставился на Мнишка. – Пан воевода! Если завтра лицо вашей дочери не будет сиять, как солнце, я сделаю все, чтоб ваше было белым, как дрянное русское полотно.
Сел на костяной стульчик Марины Юрьевны, воззрился на Юрия Мнишка.
– Угощайте же меня, угощайте, батюшка! Негоже мне выскакивать как ошпаренному от любезной супруги.
Марина Юрьевна, дрожа в ознобе, набросила на себя толстую, грубую, купленную в Ярославле шаль.
Ей тоже подали кубок. Налили вина. Она отпила глоток, глядя перед собой.
– Я не желаю вам ничего дурного, – сказал Вор. – Мы оба – жертвы необычайного обстоятельства.
Осушил кубок. Прищурив глаз, глядел на капельки изумрудов, ниспадавших с браслета. Браслет лежал на столе.
– Это, – он толкнул кубком браслет, – у вас будет в изобилии. Со временем, разумеется. В Москве… Я повторяю, не наша вина в том, что мы обязаны быть вместе.
– Я умру! Я наложу на себя руки! Я никогда, никогда, никогда не лягу в вашу постель! – закричала Марина Юрьевна и, схватив браслет, швырнула его к порогу.
– Вы еще прекраснее, когда сердитесь! – сказал Вор, подавая кубок Мнишку, чтобы тот наполнил.
Пил маленькими глотками, сопя и хмыкая.
– Я могу очень долго прощать и совершенно не сердиться, – сказал доверительно Олесницкому, – но сержусь я безобразно.
Встал, подошел к порогу, поднял браслет.
– Пока мы не в Москве, мы очень бедны, ваше величество. Смотрите, не пробросайтесь. Боюсь, хлеб зимой будет дорог, а зимовать нам здесь, в поле.
– Как же так?! – удивился Мнишек.
– Не сегодня завтра князь Рожинский отдаст приказ – рыть землянки… Впрочем, есть хорошее предложение: брать в селах добротные избы, свозить их сюда и ставить. Я сегодня видел, как люди моего боярина Дмитрия Трубецкого такой дом собрали в мгновение ока. Теперь кроют крышу, кладут печь… – Вор любезно поклонился Марине Юрьевне. – Для нас с вами, государыня, ставят деревянный дворец. Совершенно новый.
Поднялся и, не сказав ни слова на прощание, вышел. Тотчас раздался цокот копыт.
– Уехал! – ужаснулся пан Мнишек. – Марина, ты вела себя… дико!
– Он гадок, отец! Я не предполагала, что он так гадок. Неужели иного не нашлось – в Дмитрии Иоанновичи? Отец, это невозможно!
– Марина, ты кричишь на меня, будто я его выдумал, сыскал и привел сюда! – Мнишек взял из рук дочери кубок и допил ее вино. – Это судьба, дочь. Твоя судьба, моя судьба и его судьба. Кто бы он ни был. Судьба всего Русского царства, а может быть, даже и Польского.
Стражами в шатре Марины Юрьевны были поставлены ее брат Станислав и дядя Николай Олесницкий.
Отец бросился перед упрямицей на колени.
– Дочь, спаси честь Речи Посполитой!
– Я спасу честь Речи Посполитой, – ответила твердо Марина Юрьевна. – Я не лягу в постель к человеку без совести, без имени.
Сандомирский воевода зарыдал, но Марина Юрьевна легла спать.
Олесницкий, пошептавшись с Мнишками, отцом и сыном, уехал к Вору. Возвратился очень быстро, привезя с собой ксендза, иезуита Антония Любельчикова. Марину Юрьевну заставили подняться с постели.
Ксендз был невысок ростом, не смел глазами и даже, видимо, не речист. Смущенно вошел в походную спальню – другого места для уединенной беседы не было, – смущенно благословил и замолчал.