Савва тоже сначала кланялся, да хватило его на полторы сотни. Подвижники тоже стали сдавать, правда, по две тыщи все откланялись, а на третьей многих силы оставили. И плачут, а подняться с полу не могут.
Тут у Саввы кровь-то и заиграла по жилам. Коли тюремщики лежмя лежат, сидельцу сидмя сидеть не пристало!
Капитон с упрямцами все старается. Но вот уж трое, а вот один Капитон – жила живучая. Слову, как Богу, верность держит. С пола встает – скребется всеми своими костьми, встанет – качается, и хлоп, словно пол – перина пуховая.
Тут и Савва за работу принялся. Спиной, ногами, руками – оторвал две тесины, вылез на свободу, взял свои валенки, шубу, мешок – и в ночь.
Свобода!
Однако ж какая она, свобода, без Енафы, без дитяти! Забежал в лес – и лесом к своему дому. Только слышит – кричат и туда же, куда и он, поспешают мужики, бабы.
«Много же вас тут!» – удивился Савва и больше судьбу не испытывал, чащобой двинул на Рыженькую.
В мешке у него, слава Богу, сальце было да пирог с рыбой. Поел на бегу, силы и прибавилось. Потом и мешок в снег закопал. Жизнь – дороже.
К Рыженькой вышел по солнышку. Хватило ума и здесь поостеречься. Издали, прячась за забором, оглядел улицу у Малахова дома. И что же! Возле ворот лошадка в санях. Двое мужиков чужих. И еще один напротив, забор подпирает.
Савва от Малаха, как от чумы, к монастырю, но возле монастырских ворот тоже чья-то лошадка и других трое мужичков томятся.
Шарахнулся к церкви. А на паперти нищих целая свора. Попробуй тут высмотри чужого!
Не мед заячья-то доля! Всего страшно.
Вдруг смотрит – обоз к монастырю идет. Двое саней с рыбой, двое с хлебом, а на пятых санях – сено.
Вот на это сено и забрался, изловчась, Савва. Ворота перед обозом отворились и затворились. Тут Савва скок наземь – да в покои игумена.
Остановить его остановили, а Савва целует монахов, рад безмерно, что свои, православные, нормальные люди руки ему крутят.
На шум вышел игумен.
Всю жизнь выложил Савва игумену, а потом в ноги упал.
– Я – воин, пятидесятник, дай мне людей – разорю Капитоново гнездо вконец, людей от изувера избавлю, жену из паутины вырву!
Игумен подумал, бровь поднял, поглядел на Савву и руку ему подал для поцелуя.
– С Богом, пятидесятник! Бери монахов, лошадей! С Богом! По старцу Капитону давно уж Соловки рыдмя рыдают… Пушечка у нас обретается, так ты и ее с собой прихвати. Пусть изведают страха Божьего.
16
Клокотало у Саввы сердце: вот уж как выморит он проклятых угодников! Как тараканов, выморит!
На двенадцати санях прикатил. Первые сани с пушечкой развернули, лошадь выпрягли – ба-а-ба-ах!
Савва никуда и не метился и не знал, как метиться. Пальнул, а ядро хвать по колодезному журавлю. В щепу разнесло.
Визг поднялся, плач, стон. Смутилась душа у Саввы. Давно ли все тутошние перед ним были виноваты, и вдруг сам стал виноват, один перед многими.
– Ну, вы сами тут управляйтесь! У меня дело есть! – распорядился и, завалясь в сани, погнал к своему дому.
Выкатил на поляну, смотрит – и тут уже улепетывают. Четыре бабы на ухватах, как на носилках, уносят Енафу. В лес бегут.
– Стой! – заорал Савва, сворачивая в снег, а лошадь ух! ух! – да и стала.
Спасибо, пистолетом в монастыре обзавелся. Пальнул в снег перед собой. Бабы кинули ношу с плеч – и россыпью в елки.
Подбежал Савва к жене, а она сидит в снегу и не глядит на него. Взмолился:
– Енафушка, очнись! Подними глазки-то свои. Это я – Савва. Муж твой!
Тут и полыхнула на него Енафа глазищами:
– Не прикасайся! Я, очистясь от греха, – непорочна и совершенна.
Ударила черная кровь Савве в голову.
– Ах ты баба, телячья голова! Легко же тебя задурили! Скоре-о-охонько!
За шиворот поднял да наотмашь – по морде! И еще раз поднял – и опять, силы не умеряя.
А кровь-то не унимается! Лег на нее, о глазах досужих не помня, и насиловал, во всю свою береженую охоту, во всю муку. Потом уж, обессилев, перевалился лицом к небу, спросил:
– Вспомнила, чай? Али нет? Где, где ребеночек мой?! Да хоть кто он, сынок али дочка?
Тут Енафа и заревела, да так, будто пруд с весенней водой спустили.
Пришли в дом, а внутрях он весь голубой, красный угол золотом расписан. Вместо икон – вроде бы голубятня, и в той голубятне мальчик, как в раю, золотым яблоком играет.
Савва как самого себя увидел.
– Сынок!
Кинулся, снял мальчишечку с верхотуры, к груди прижал. А мальчишечка пыхтит недовольно.
Енафа на лавку села, голову руками обхватя.
– Некогда рассиживаться! – крикнул на нее Савва. – Одевай сыночка. Да силы собирай. Сейчас монахи пожалуют.
Енафа успела в поневу нательные рубахи завязать да еще сунула ковшик серебряный за пазуху.
Савва посадил Енафу с сыном в сани, вывел лошадь из сугроба, за кнут уж было взялся, тут Енафа и скажи:
– В земляном терему братья твои спасаются.
Теремом оказался погреб.
Кинулся Савва туда – сидят голубчики. Сами себя замуровали в чуланчиках земляных. Разгромил кирпичную кладку, вынес мучеников на свет Божий, сложил колодами в сани и, не оглядываясь, погнал в Рыженькую.
На весь лес дымом пахло – монахи жгли избы.
17
У Малаха на столе жаворонки, а гости к Малаху как снег на голову.
Подкатили сани, снег заскрипел, дверь настежь – и вот они: Савва с Енафой, а Енафа с дитятей.
За столом у Малаха не как прежде – едок на едоке: Настена, да Емеля, да сам-третей.
Поклонился Савва хозяевам:
– Принимайте! – и Емеле кивнул: – Помоги-ка мне, свояк.
Принесли немых Саввиных братьев. Положили на лавках: одного у печи, другого возле двери. От братьев дух крепкий, как от нужника.
– Фу! – сказала Настена, и никто на нее не цыкнул.
Была Настена брюхата, а сидела хоть и не под образами, но уж так сидела – всякому ясно, перед кем в доме по одной половице ходят.
Хозяева и гости наздравствоваться как следует не успели – вдруг Енафа разрыдалась.
– Батюшка! Настюшка! Где же сестричка, где братцы?
– Эка дурь лесная! – первым пришел в себя Малах. – Целы все. Уймись! Маняшку замуж выдали. Приезжал в монастырь знаменщик из царевой Оружейной палаты, деисус подновлял. Он и высватал меньшую. В Москве теперь живет. И Федотка с Егоркой там же. Они знаменщику подсобляли в храме, да перестарались. В учебу обоих забрал.