У Афанасия Лаврентьевича всякий раз при встрече со стольным городом грудь сжималась от ничем и никак не объяснимых слез. Господи! Видывал он города, построенные много правильнее Москвы, с соборами, превосходящими православные храмы величием и высотой. Степеннейшие города, знаменитые. И родился не здесь, и жизнь прожил нездешнюю, а поди ж ты! Русское сердце к русскому льнет.
На белом, новом, ночью выпавшем снегу, на серебряном, налитом светом небосводе то ли праздничный сон, то ли явь небывалая.
Белые шатры колоколен от края и до края. Лес Господен. Над рекой белая зубчатая стена с каменными стражами башен. Золотое сиянье на куполах кремлевских соборов. Теремами застроенный Ваганьковский холм, стены Белого города, кремлевская стена с годуновским дворцом, Иван Великий, приказные палаты, за свечкой Москворецкой башни живой наплавной мост, опять стены Белого города, Китай-города. Крыши, как шапки, темное дерево высветлило снегом, изморозью. Покой в небесах, покой на земле, и только кресты горят, тревожа душу: не усни, душа, бодрствуй!
И Афанасий Лаврентьевич, поискав глазами, перекрестился на золотые купола Благовещенского собора.
Нынче он ехал в Москву не только званым гостем, но и хозяином. Своего дома он еще не видел. Место приглядел сын Воин, дом выбирал и покупал комнатный слуга Сильвестр.
Сначала к храму Покрова, а потом уж домой.
Служба уже кончилась, и нищие с паперти ушли. Подал полушку мальчику, деньгу старухе. Поставил свечи перед иконами. Ефимок пожертвовал на храм. И совсем почувствовал себя москвичом.
Выйдя из храма, поглядел, как колышется торжище на Пожаре. Не услышал слов, но уловил музыку речи, все эти веселые выкрики лоточников, беззаботный, незлой перебрех возниц, и в который раз за полчаса потеплел сердцем.
Дом ему понравился с первого взгляда. Каменный, с большой высокой крышей. Шесть окон в ряд на первом этаже, шесть на втором. Крыльцо сбоку, высокое, без затей, на железной двери два стоящих на задних лапах грифона.
В нижнем этаже окна четырехугольные, строгие, верхние – округлые, с кокошниками, в четыре полукольца.
Простора Афанасий Лаврентьевич в доме не нашел, но зато было тепло и уютно. Печи выложены белыми изразцами с зелеными травами, в кабинете стены закрыты тканью нежно-голубой, с серебряными неброскими цветами.
Афанасий Лаврентьевич сразу решил: здесь надо Воину пожить. Уж больно он поляк. Царю иноземное нравится, но ведь меру надо знать. Через край не лей, бухай, да не ухай.
Подумал о Воине, о царе, и внутри начало дрожать, но не от холода или страха. Свершилось! Ум и знание победили тьму и тупость. Царь желает видеть подле себя ученых людей, хочет наполнить Россию вежеством, чтоб за глаза не говорили: царство велико, всего много, вот только уму места не нашлось.
Заготовил Афанасий Лаврентьевич для государя и для Москвы подарок редкий, может, и совсем еще неведомый. Сам же и трепетал, ожидая всеобщего изумления, а может быть, и смеха…
Пока думный дворянин готовился к приему у царя и, опасаясь лишних разговоров о себе, смиренно сидел дома, сметливые люди узнали о его приезде и поспешили показаться новому царскому любимцу. Человек он пусть неродовитый, но если царь любит, то за чинами и поместьями дело не станет.
Первым явился Артамон Матвеев:
– Афанасий Лаврентьевич, а ведь мы почти соседи. В одну церковь будем ходить.
Улыбался широко, по-московски, но Афанасий Лаврентьевич видел в глазах близкого царю человека ледяные звездочки; Матвеев явился распознать пришельца, понять, в чем смысл царского благоволения, каков ум великому государю угоден.
Сильвестр, слуга лифляндского наместника, огромный, черный, одетый в русское платье, но с ассирийской, кольцами, бородой, с золотыми браслетами на запястьях, принес серебряный поднос, а на подносе два тонконогих длинногорлых бокала и с таким же вытянутым горлом сосуд, черный, величиной с яблоко.
– Благодарю тебя, Сильвестр, – сказал Ордин-Нащокин.
Слуга, бесшумный и безмолвный, наполнил бокалы, которые, к изумлению Матвеева, сквозь черноту полыхнули горячим драгоценным огнем, и удалился.
– Этот напиток готовится из вишневых черенков. – Афанасий Лаврентьевич встал, перекрестился на икону и только потом поднял бокал, любуясь огнем вина. Матвеев, ухвативший бокал прежде времени, побагровел как рак, и ему открылось: никогда не будет он с этим человеком в близкой дружбе.
Но Ордин-Нащокин опять удивил, сбил с толку, повернул на свою сторону:
– Я много слышал о тебе, Артамон Сергеевич!
«Отчество знает!» – удивился Матвеев.
– Я приготовил великому государю некую нечаянность, но хотел бы с тобой посоветоваться. Только прошу тебя, пусть тайна останется тайной до самого дня царского приема… Я хочу прочитать великому государю… вирши.
– Вирши?
– Да, вирши. Складную речь одного ученого монаха.
– Я что-то слышал о виршах, – смутился Матвеев.
Чин купецкий без греха едва может быти,
На много бо я злобы враг обыче лстити.
Во-первых, всякий купец усердно желает,
Малоценно да купит, драго да продает.
Вот это и есть вирши. Правда, я собираюсь прочитать иные, возвышенные. Как ты думаешь, не осердит ли государя моя дерзость?
– Вспомнил! На Украине бурсаки виршами нас восхваляли… Я тебе так скажу, Афанасий Лаврентьевич. Государю всякие новины любы. Он заморских тонкостей не сторонится, хочет, чтоб у нас было, как повсюду есть.
– Здоровье великого государя! – Афанасий Лаврентьевич пригубил рубиновый напиток.
Матвеев, благодарный Ордину-Нащокину за его откровенность, отблагодарил самой свежей новостью, подал ее тоже не без тонкости.
– Как, твоя милость, воспринял ты известие о гетманстве Юрко Хмельницкого? – словно о хорошо известном, спросил Артамон Сергеевич.
Ордин-Нащокин нес к губам вино. Известие, подобное грому, от которого сваливается крыша, ни на мгновенье не прервало плавного движения его руки.
Ответил тотчас, не позволяя себе сделать паузу, – а ведь мог бы сначала вина выпить, просмаковать, – судорожно взвешивая все «за» и «против», стремясь понять Матвеева, на чьей он стороне, и, наконец, просто не выдать своей неосведомленности.
– Юного Хмельницкого ждут трудные дни, – сказал Афанасий Лаврентьевич. – И нас тоже. Само дыхание этого юноши может пробудить бурю. Сейчас все шумные витии замрут, чтобы не пропустить ни единого слова, слетающего с губ… гетмана. Стало быть, нас ожидает молчание, разумеется, кратковременное.
Афанасия Лаврентьевича несло, ему нужно было разговорить Матвеева, вызнать подробности случившегося, понять, почему царь не сообщил о столь важной перемене в украинских делах.
– Я был в пути и не вполне наслышан о последних событиях, – чуть небрежно признался Афанасий Лаврентьевич. – Какие полки теперь с Хмельницким, где Выговский? Я помню, что переяславский полковник Цецура перешел под руку великого государя вместе с Нежинским, Черниговским, Киевским и Лубенским полками.