Дернет Аввакум нарту, дернет и повалится. Рубаха нижняя мокрая, а шуба совсем легонькая, тафтяная. Все, что осталось от былого достатка. Одно погнило, другое продали, чтоб с голоду не помереть.
Чует Аввакум, коробом стоит нижняя рубаха. Замерзнуть недолго. Что делать? Разделся. Верхнюю рубаху надел на тело, мокрую сверху. Запахнул шубейку, затянул кушаком. Впрягся в лямку, попер, пуская стоны хуже убившейся коровы.
Бросить нарту – лисицы за ночь все сожрут. И сил нет никаких. Кресало бы догадаться взять – огонь запалить, так догадка припоздала.
Доволокся Аввакум до сосенки. Залез на вершину, лег на ветки и заснул. Пробудился от ужаса: живот холодный.
– Не замерз ли я, батюшки! – спросил себя Аввакум вслух, а язык едва лепечет.
Звезды близко, свирепые. Поднял руку перекреститься – рука бесчувственна, персты не разгибаются.
Полусполз, полурухнул Аввакум с дерева. А ноги колодами. Цепляют шипами, которые на базлуках, за землю, невозможно идти. Попробовал снять базлуки – примерзли, срезать – ножа нет.
– Христе, свете истинный! – взмолился Аввакум. – Яко червь, исчезаю! Помогай, Господи!
Впрягся в лямку и бегом, бегом. Только ноги топают, а нарта ползком ползет. И уж тяжестью тела, валясь, тянул Аввакум нарту, сзади толкал. С горы в ложбину сволокся. Соображает. До дома никак не меньше четырех верст. Трясуница колотит, на лице корка ледяная. Понял Аввакум: не рыбу надо спасать – самого себя. Пошел без нарты, а ноги в базлуках совсем не идут. Хоть руками от земли отрывай.
Встал на колени, пополз. Версту одолел. Только и колени застучали, как деревянные. Лег Аввакум наземь, лежит, тела не чуя, да и сказал себе:
– Батька, поднимайся! Лежмя к дому ближе не станешь.
Догадался сесть. Пополз на гузне.
Крепок Аввакум был жизнью. Не сдался морозу. Да мороз он тоже своего отдать не хочет. У дверей избы повалился Аввакум, будто куль, в дверь стукнуть нечем: руки не поднять, ногой не двинуть. Крикнуть бы, и того не может, губы будто смерзлись. Да уж утро было. Ангел поднял Анастасию Марковну с постели. Отворила дверь – Господи! – не протопоп: ком слюды. Затащила в избу, брякнула рядом с коровой, дала воды испить, тут только и ожил, пошевелился.
Оттерла снегом, в печь посадила, как хлеб. А самой уже не до батьки, корова подыхать собралась. Ревущую ревмя Агриппину по головке погладила и, утираючи свои слезы, приказывает:
– Ножик, дочка, давай. Да не этот, большой! Ведро принеси! Да не сие, не помоями поить кормилицу, кровушку ее надо собрать нам на кормленье.
Корова уж хрипит, а у Марковны дрожь в руках никак не уймется.
– Прости, кормилица. Давала нам молочко, дай нам мясо твое, коли жить тебе не дано боле.
Зарезала корову.
А нарту с рыбой казак притащил. Расплатилась с ним Анастасия Марковна, по его желанию, коровьей кровью да кишками на колбасу кровяную.
Вот и сытно стало в доме и за семь лет впервые еще и вкусно.
Принесли Агриппина с Прокопкой вязанку веток багульника. Поставили в ведра… Проснулись однажды, а в избе розовое облако.
– Весна! – сказали разом Иван, Прокопка, Агриппина.
Весна принесла дожди. Кровля в избе оказалась как худое решето: на стол капает, у порога течет, над печью сочится.
По дождю, по мокрой земле ходить не в чем, да и немного весной дел в лесу. Разве что березку подсечь, соку набрать. Да и не в чем ходить. Страсть как пообносились.
Истопя печь, залезал Аввакум от капели под берестяной короб и лежал наг, грея простуженные кости. Марковна в печи от мокроты спасалась, ребята с Агриппиной тоже у печи, кто под кулем, кто под берестой.
В такое вот лежбище и явились пестуньи Евдокии Кирилловны. Кланяются:
– Батюшку бы Аввакума нам! Робеночек-то, боярин, совсем нехорош. До того испортился, что уж не лепечет. На кончину пришел.
– Гони бесенят, Марковна, из дому! – закричал с печи Аввакум. – Коли баба лиха, живи же себе одна!
Заплакали пестуньи, ушли.
Анастасия Марковна обиделась на мужа:
– Жесток ты, батька! Неужто сердце в тебе не ворохнулось?
– Ворохнулось, Марковна! Еще как ворохнулось, да мое лекарство без покаяния не лечит. Не мне, прости, Господи, а той бабе ожесточил дьявол сердце. Зажигай, Марковна, лампадку, помолимся о Симеоне, о младенце невинном.
Помолились. Утром, чуть свет, Иван пришел, сын Евдокии Кирилловны. Аввакум опять на печи своей, а Иван возле печи ходит, кланяется:
– Батюшка-государь! Прости, батюшка, грехи матери моей, Евдокии Кирилловне. Просит она, и молит, и кланяется, смени гнев на милость! Спаси, батюшка-государь, братика мово!
Аввакум и на это моленье сказал нелюдимо, грозой смиряя:
– Вели матери своей, Евдокии прегордой, пусть у Арефы прощенья просит, у колдуна.
Ушел Иван поникший. Однако снова идут, и уже толпой, пестуньи, бабы, бабки. Симеона принесли, на стол положили, а сами – за дверь.
Слез Аввакум с печи, приодел телеса, нашел среди лохмотьев епитрахиль – все, что осталось от облачения. Разжег кадило, из тайника – от Пашкова, от его борзых прятал – достал скляницу с елеем, благословил крестом, святой водой напоил. Другого лечения Аввакум не знал, сотворил, как умел, и отдал дитятю пестуньям.
Дело дивное, по нашим молитвам нынешним небывалое, а по прежним молитвам, по Аввакумовым, – обычное. Ожил Симеон. Ручкой задвигал, ножкой.
На другое утро дары принесли, рыбы, пирогов, воевода к себе позвал.
Поклонился Афанасий Филиппович протопопу низехонько, не боясь спины сломать.
– Спаси тебя Бог, Аввакум! Отечески творишь – не помнишь нашего зла.
Долг отдал, восемнадцать ефимков, а домой ему прислал фунтов шесть пшена, ячменя полмешка, рыбы соленой, две дюжины яичек к Пасхе.
Любил внучка Афанасий Филиппович, жалел.
Уцепиться бы за хвост фортуны, жить под солнцем воеводской ласки без печали, глаза зажмуря на воеводские грехи. Куда там, как был Аввакум – Богу слуга, совести защитник, так тем и остался. Опять на себя воздвиг и грозу, и молнии, и пожар.
Земля еще не обсохла, не обветрилась как следует, еще морозы ночью трещмя трещали, собрался Пашков Мунгальское царство повоевать ради приведения ханов под руку царя и дабы было чем Еремею-сыну повеличаться, в Москву возвратясь.
Людей в Иргене осталось немного. Дал Пашков сыну семьдесят двух казаков да двадцать человек аманатов, присягнувших великому государю.
И ладно бы молебен отслужить, благословляя воинов. Так нет, Афанасию Филипповичу надобно будущее наперед знать. Не Аввакума позвал Богу петь – шамана, служителя духов.
Далеко за шаманом посылали, Пашкову не какой-нибудь был нужен, а самый из бесов бес.