– Наши женщины любят, когда мужчины с войны приходят.
– А когда они не приходят? – тихо спросила грузинская княжна. – Когда из моих сундуков берут? Когда в доме убитые, на улице убитые? Когда все сожжено? Когда женщин, как скот, плетьми гонят от родных очагов неведомо куда?
Федосья Прокопьевна слушала княжну Марию, и огненная краска заливала ей лицо. Она ведь тоже сундуками покупала польское дешевое добро.
«Богородица! Ни единой тряпицы на себя не надену!» – тотчас дала обещание, подняв глаза на икону Казанской Божией Матери.
Вслух сказала:
– Я наведалась в богадельню для увечных, что Ртищев открыл. Пусть бы ее не было никогда, войны.
– Пустое! – сказала Анна Ильинична. – Пока есть мужчины, война не переведется. Война плоха для тех, кого бьют. Я тоже была в богадельне, отвалила десять золотых. Они все там счастливчики! Такой еды, пока целы были, не видывали. Целуют свои обрубки: «Мы вот как довольны, выше головы».
Разговор получился тягостный, и Федосья Прокопьевна сказала первое, что на ум пришло:
– Бутурлина, говорят, в Москву привезут хоронить. Никон заступился.
– Никон? – фыркнула Анна Ильинична. – Господь Бог! Боярин Василий Васильевич взял в Люблине Животворящую частицу Христова Креста. За то и прощен государем.
Беседуя, гостьи и хозяйка устроились возле окошек, каждая со своим рукодельем. Лучше нет занятия! Наслушаешься, наговоришься и дело сделаешь. За разговором руки своим умом живут.
– Видали, как Никон-то себя на стенку присадил? – спросила Анна Ильинична. – Все святые, святые, и он тут как тут!
– Где же это? – спросила Евдокия Прокопьевна.
– Да ты в Патриарших палатах была ли?
– Все ездили смотреть.
– В церкви домашней на задней стене, – подсказала сестре Федосья. – Там и другие московские патриархи.
– Говорят, новый саккос обошелся Никону в семь тысяч золотом, – сообщила новость Анна Ильинична.
– Ваш патриарх красив и величав, – сказала грузинская княжна. – Он и должен быть в силе и свете, ибо все православные люди, живущие под турками, молятся на него, надеются на его защиту.
– Что я скажу! – пропела Анна Ильинична. – В Москву привезли каменецкого каштеляна Потоцкого. Гордый, ни на кого не смотрит. Уж такой!..
– Какой? – спросила радостно Айша.
– Ну, поляк и поляк! Идет легко, а каблуками стучит. Руками не машет, не орет. Глянет на слугу, тот и задрожит, как лист осиновый… В Чудов монастырь поместили оглашенным. Через шесть недель крестят по-нашему. Сам Никон будет крестить. За то, что крестится, царь поместьями обещал наградить.
– У нас всегда так! Кого побьем, того пуще себя и пожалеем! – сказала Федосья Прокопьевна.
– С поляками замирение будет, – охотно согласилась Анна Ильинична. – Теперь со шведами раздеремся. Приехали Столбовский мир подтверждать, но государю от них одна досада. Титулов государевых не признают. Не зовись, мол, ни великим князем Литовским, не прибавляй в титуле ни Белой России, ни Подолии с Волынью. А ведь наше теперь все! Цесарский посол Аллегрети иное дело, польскую корону государю обещает! – И всплеснула белыми ручками. – Какую корону государю сделали – красоты неописуемой. Мне царица показывала, а вы на Рождество увидите. У самого царя Соломона такой короны не было!
– Ой! – сказала вдруг Айша, замерев глазами.
– Что, милая? – поднялась, отложив работу, Федосья Прокопьевна.
– В животе ворохнулось.
– Ах, ворохнулось! – заулыбались женщины.
– Ворохнулось! – счастливо, тоненько рассмеялась Айша.
Одна Анна Ильинична не обрадовалась, пожелтела мигом, нос, как у хрюши, вспух. Детей Бог не дал, а зависти дал на троих.
– Синичка! – углядела в окошке Айша.
Окна в доме боярина Глеба Ивановича Морозова были из заморского стекла.
18
Звезды и солнце сошли на Русскую землю и слепили, застили глаза царю-победителю. Все было в царстве крепко, вечно и прекрасно. Жуткий крещенский мороз, вывесивший над Москвою жемчужную пелену, и тот был Алексею Михайловичу не в тягость, а в бодрое утешение.
Патриаршие дворяне беспрестанно помешивали в прорубях воду, и оттого над Москвой-рекой стояли хрустальные звоны.
Святил воду сам Никон, но охотников окунуться в иордань было немного, да и тех благоразумные люди удерживали не без успеха. Не то что птицы попрятались прочь с небес, но даже облака съеживались в пушистые шарики да и пропадали в ледовитом зеве ледовитого небесного простора.
Как только Никон опустил в воду крест, Алексей Михайлович первым сунулся в прорубь рукою, омочил лицо, опушенное инеем и сразу взявшееся сосульками на бровях, усах, бороде. Федор Михайлович Ртищев всполошенно захлопотал возле царя, утирая его полотенцем и смачивая двойной водкой ледышки.
Все глядели на смелого своего царя, но тут пошел в народе говорок, а потом и движение.
– Киприан! Киприан! – донеслось до царя.
Через толпу к проруби, где были Никон и Алексей Михайлович, шел недавно явившийся Москве, но всею Москвой уже любимый юродивый Киприан. Он был, как всегда, гол и бос. Тряпица покрывала срам спереди – вот и все утепление. Киприан, не обращая внимания на драгоценные шубы бояр, на бердыши стрельцов, протиснулся к проруби и сел голым задом на снег. Сел, ощерился улыбкою Никону, цапнул недобрым взглядом царя, опустил ноги в прорубь, поболтал ими и съехал потихоньку в купель. Погрузился с головою раз, другой, третий. К Киприану потянулись руки, подхватили, вытащили. Кто-то пытался отереть ему тело, кто-то набрасывал на плечи шубу. Киприан, смеясь, погрозил пальцем Никону, а на царя же опять глянул тяжело, похмельно, будто видел впервые, будто не узнал, не разглядел как следует.
«К чему бы?» – всполошился в душе Алексей Михайлович, но оказалось, к хорошему.
Уже на следующий день во время обедни государю принесли радостную весть: ополчась, поляки напали на Вильну, но были крепко биты, и многие из них сдались в плен.
Алексей Михайлович послал к Никону в алтарь дьякона просить, чтоб после обедни патриарх отслужил благодарственный молебен.
Никон уже знал о победе, более царя знал. Царю о виленском деле доложили устно, а патриарху принесли воеводскую отписку.
Предвкушая великие радости, Никон облачился в новый саккос и поглядывал из алтаря за царем. И вот когда Алексей Михайлович взялся, по своему обыкновению, оправлять перед иконами свечи – какую зажигал, с какой нагар удалял, какую гасил, – патриарх, сияя башнеподобным клобуком, вышел из Царских врат с воеводскою грамоткою и зачитал прилюдно удивительный рассказ о сражении под Вильной. Воевода, смущенный легкостью победы, а еще более смятением и безоглядным бегством прежде совсем не робкого польского войска, спросил пленных, откуда у них такие страхи перед русскими. И сказали ему: «Мы не от тебя, воевода, бежали, не от стрельцов твоих. Бежали от страха перед небесной ратью, ибо над твоим воеводским войском блистало в небе доспехами необоримое воинство с царем Алексеем и Михаилом Архангелом впереди». Голос Никона дрожал от восторга и ликования. Алексей Михайлович, слыша такие слова, заплакал от радости. Принял тотчас патриаршее благословение, расцеловался с Никоном, и обильные слезы их смешались. Певчие грянули многие лета царю и патриарху. Причем царя рекли самодержцем Великой, Малой и Белой России.