В предрассветных сумерках, очнувшись от дремы, Аввакум и впрямь увидал медведицу с пестуном и двумя медвежатами. Пили воду с берега. Медвежата еще кинулись берегом вослед кораблю, но пестун нагнал их и нашлепал.
Аввакум хотел Марковну разбудить, чтоб поглядела медвежьи игры, пожалел – спала не хуже Агриппины. Губки пухленькие, личико милое, стрельчатыми ресницами украшено.
– Спасибо тебе, Богородица, что даровала мне такую ласковую жену! – Аввакум покрестился и уж запел было потихоньку утреню, как трубный звук потряс горы, ударился о воду, сорвал с нее разом пробудившихся птиц.
– Лебеди! – ахнул протопоп.
Белое облако сошло с воды, взвилось в небо, запуржило круговертью и, редея, растаяло.
На сверкающем, как зеркало, утесе, вытягиваясь короной рогов к небу, ревел могучий изюбрь. То ли беда с его стадом приключилась, то ли здравствовался с белым днем.
Изюбрь низко склонил башку и водил ею над пропастью, вынюхивая врага, и ударил рогами кверху, и поднял само солнце.
– Господи! – Радость взрыдала в Аввакумовом сердце. – Господи! Сколько же красоты растворил ты в мире своем! Не нарадоваться нам до гробовой доски благодатью мира твоего!
Вместе с солнцем явилась его крылатая свита – соколы, и кречеты, и орлы поднебесные. Птицы изумляли красотой паренья и ужасали тех, кто спиной чуял орлиные взгляды.
За излучиной стояли три дощаника.
– Тебя поджидаем! – крикнули казаки Аввакуму. – Пашков прислал сказать, чтоб вместе шли, подождав отставших.
– Тати шалят?
– Шалят. Ссыльные люди, человек с пятьдесят, ушли на легких стругах из Балаганского и Братского острогов. Все с ружьями. Илимских пашенных крестьян пограбили, теперь на реке буйствуют.
– А я-то зверя страшусь! Думаю, что река мне защита.
Поплыли вместе. И уж ни земные, ни небесные красоты не ласкали взоры. Тревога погасила радость, река стала опасной, хуже некуда.
Насупились люди, и река насупилась. Потемнела, заплескала волнами. Низовой ветер вспенил барашки. И такая непогода занудела, хоть глаза закрывай.
Дощаник скакал по реке, как по булыжникам. Вдогонку ему накатывали волны, да такие, что берега потерялись. Бедное суденышко не успевало отряхнуться от одного вала, как обрушивался новый. Страх объял Аввакума. Он видел, как дощаник, будто тонущий человек, хлебал воду и, тяжелея, терял само желание побороться с волнами.
– Воду вычерпывай! – кричал Аввакум на свое вымокшее семейство и сам махал ведром скорее, чем машут лопатой.
Стало совсем черно. Дощаник осел по самую палубу.
– Господи, спаси! – кричал Аввакум клубящемуся над головой небу. – Господи, помози!
Марковна, прижимая к себе Корнилку и Прокопку одною рукой, другою Агриппину с Ваней, уводила их на нос, на самое высокое на дощанике место. Ветер унес с ее головы платок, волосы, такие тяжелые в косах, летали на ветру так и сяк, и то было бы женщине в стыд и в укор, но жизнь детей была дороже срама. И спасибо, спасибо ветру! Прибил дощаник к берегу, выскочило Аввакумово семейство на твердь, как с того света.
Сам Аввакум так написал о той буре: «И Божиею волей прибило к берегу нас. Много о том говорить! На другом дощанике двух человек сорвало, и утонули в воде. Посем, оправяся на берегу, и опять поехали вперед».
20
Пашков стоял со своим отрядом на Шаманском пороге. Приводил к послушанию взбудораженное пашенное крестьянство. Свирепство беглецов до того напугало население края, что никто не решился поехать на ярмарку. Лучше без товара нужного пропадать целый год, чем лишиться живота на этой же неделе.
Прибежал к Пашкову Распутко Степанов, крестьянин Братского острога. В остроге сидело шестеро стрельцов. Где им было устоять против полусотни татей? Разграбили Братск с таким усердием, что и подметать не надо.
А тут еще илимский воевода Оладьин сообщил, что из его острога побежали Пронька Кислый да Васька Черкашин с товарищи. В Дауры подались.
Мрачен был Афанасий Филиппович Пашков. До Даурии тыщи верст, но можно ли оставить у себя в тылу лихоимцев, которые того и гляди затопчут едва зазеленевшие всходы крестьянской жизни? Уйдут местные пашенные крестьяне – на московский хлеб надежда малая.
Послал воевода своих сотников изловить разгулявшихся мужиков.
Вестей от сотников не было. То ли сами пристали к вольнице, то ли сил мало, одолеть не могут гультяев. Как тут не помрачнеть? Сам себя упек в Дауры.
Еще в 1650 году, сразу как притащился в Енисейск на воеводство, отправил Пашков для проведывания новых земель боярского сына Василия Колесникова. Через год Колесников подал о себе весть из Баргузинского острога. Дескать, возле озера Иргень, в шести днях пути от острога, живут во множестве неясачные тунгусы. Озеро длиною в пятьдесят верст, шириной в двадцать. В трехстах саженях от Иргеня другое озеро – Ераклей. От Ераклея по Иногде можно дойти до Великой Шилки, а в Шилку впадает река Нерчь. Колесников просил сто человек стрельцов, чтобы поставить острожки и объясачить тунгусов.
Петра Бекетова отправил Пашков приводить тунгусов под руку царя. Бекетов же и дорогу уточнил в Дауры. От Иногды до Шилки четыре дня волока. Река Нерчь от устья Иногды в пятидесяти верстах. Земли здесь лучше, чем по реке Лене. Хлебопашество может быть отменным. Неясачных людей тоже много. От Иргеня до Нерчи три месяца пути.
В Москве, получив вести о новых землях, встрепенулись да и прислали указ: «А ну, Пашков, ступай сам в Дауры, приведи даурские народы под руку великого государя».
Отвалили воеводе и его людям пятьдесят пудов пороху, сто пудов свинца, сто ведер вина, восемьдесят четвертей муки ржаной, десять четей круп, столько же толокна. Прибавили двух попов и – прощай.
Наказ о Даурской земле тоже не забыли прислать. Расписали, как жить и что делать, до мелочей, со строгостью. Воеводе надлежало «искати прибыли, которая вперед была прочна и стоятельна, и про золотую, и про серебряную руду, и про медь, и про олово, и про всякие узорчатые товары против сего указу проведовать, и даурского Лавкая-князя к своей государевой милости призывать, что быти им под его государевой царского величества высокой рукою навеки, неотступно. И держать к тем иноземцам и ко всяким русским людям ласку и привет и бережение, а жесточи и изгони и насильства никому не чинить, чтоб Даурская земля впредь пространялась».
В Москве были рачительны к государевым людям и к государеву имуществу, а потому не забыли предупредить:
«В Даурской земле воеводе Пашкову всех людей посмотреть в лицо, принять челобитные. Чтобы они на Урке-реке жили милостивым призрением и жалованьем в тишине и покое. А которые начнут воровать – унимать. Зелье, пищали, соболей собрать, пересчитать у служилых. Поставить острог, воеводский двор, амбар для государевых запасов, жилецкие дворы, погреб для пороха.
Иноземцев принимать в цветном платье, служилым людям тоже быть в цветном платье и с ружьями.