– Не стану грешить, – сказала Мария Ильинична, – Никон – великий охотник строить. В прошлом году святейший населил Иверский монастырь белорусами, а ныне уж и до Вязьмы изразцы дошли. Как глаз-то ласкает печка. Свету от нее в комнате вдвое.
– Святейший куда ни придет, там и строит, – подхватила царицыно слово Федосья Прокопьевна. – На наших глазах поставили церковь в Зверинах. За две недели!
– За две с половиной, – поправила царица. – Ничего тут не скажешь – строитель. Четыре года в патриархах, а у него уж и Крестный монастырь стоит, и Иверский, и еще много чего удумано. Иерусалим собирается перенесть на Московскую землю.
Замолчала, торопливо разбирая волосы.
– Федосья! Гляди!
– Чего?
– Волос седой.
– Давай, государыня, выдеру!
– Выдери! Еще-то нет ли? Хороша я буду показаться Алексею Михайловичу в сединах! – Быстро покрестилась на иконы. – Господи, пошли скорую зиму, чтоб дорога-то легла какая следует.
– Заждалась! – вырвалось у Федосьи Прокопьевны.
– Заждалась! Сплю и горю! – Всплеснула руками, утонула в лавине тяжелых волос. – Вспомнила!
– Что с тобою, государыня?
– Сон нынешний вспомнила. Вчера странница про птицу Феникс сказку сказывала. Вот и приснилось мне, будто сама я и есть птица Феникс. Всю-то ночь, кажется, летала. То вверх, то вниз. Вверх лечу – смеюсь, вниз – обмираю. Между ног жмет! А хорошо, как на качелях. Федосья, вот бы тебе поглядеть! Уж такие несказанные перья у меня были, что там кумачи, атласы. Лечу, а вокруг меня светоярое облако. Еще вспомнила! Федосья, а я во сне-то моем – снеслась. Целое гнездо яиц наложила. Все белые, а три яйца, с краю, золотые… Утром заспала сон, а сейчас на изразцы гляжу, все и всплыло. Дай руку.
Приложила Федосьину руку к своей груди, и та услышала, как сильно бьется у царицы сердце.
– К чему бы это?
– К прибыли! Золото снится к прибыли.
– А знаешь, что я думаю! – И, взяв боярыню за голову, шепнула ей на ухо: – Трех царей я рожу.
И приложила палец к губам.
Федосья Прокопьевна, чтобы отвлечь царицу, принялась чесать ей волосы и вздохнула вдруг.
– Что так тяжело?
– Ванечку вспомнила. Сыночка. Я уж личико его забывать стала.
– Домой поезжай. Я тебя отпущу, – просто сказала Мария Ильинична.
– Матушка, царицушка! И полетела бы, но тебя-то как оставить? Ты тоже вся истосковалась. Оттого и волосок поседел.
– Со мною детки. Мне легче. Поезжай. Вот дожди перестанут. В грязищу много не наездишься. – И тут на лице Марии Ильиничны отразилось удивление. – Федосья! Я ведь еще вспомнила. Из трех золотых яиц разное вылупилось. Из одного – петушок золотой гребешок. То не к слову сказалось. У него и впрямь гребешок был из литого золота. Тяжелехонький. А из другого яйца вышла кукла. Тряпичная кукла… Такая вся спустя рукава.
Царица примолкла.
– А из третьего? – спросила Федосья Прокопьевна.
– Из третьего… – Мария Ильинична печально и долго поглядела в окошко. – Из третьего золотого яйца вывелась птица Феникс.
– О чем перед сном говорят, то и снится, – успокоила царицу Федосья Прокопьевна.
– Всю неделю буду поститься. Кроме кваса – ничего в рот не возьму. Даже корочки хлеба.
– И я с тобой, царица!
– Перед дорогой – это хорошо, – согласилась Мария Ильинична. – Ты Богу послужишь, а Бог грязи поумерит.
Введение государь праздновал в Смоленске. Праздник совпал с прибытием Яна Корсака, присланного польскими комиссарами из Вильны сообщить Московскому царю о его избрании королем Польским и великим князем Литовским. В своей речи пан Корсак налегал на то, что народ польский ждет от нового царя милости. Пусть он ради спокойствия своих будущих подданных прикажет отвести войска за реку Березину.
Приветствовал государя и посланец польного гетмана Великого княжества Литовского Винцентия Гонсевского.
Алексей Михайлович на радостях поторопился отправить к Гонсевскому семь сороков соболей, и повез их Артамон Матвеев, получивший ради посольства чин стольника.
Новая корона хоть и не была еще водружена на голову, но уже требовала множества пиршеств, подарков. А впереди сейм, на подкупы миллионы нужны. И государь поспешил отправить дворянина Чемоданова в богатую Венецию просить денег взаймы.
5
– Хоть простою крестьянкой, да на родине милой! Родненькая ты моя, Рыженькая ты моя!
Енафа выбралась из телеги и кланялась до земли родному гнездовью. Ласково и дорого золотилась Рыженькая, по-птичьи сидя на макушке круглой горы.
Богато вернулась Енафа под отчую кровлю. Тряпки свои Савве оставила, а половину денег взяла: сына растить, Саввиных братьев-молчунов кормить.
Телега новая, с колесом про запас, с ведром дегтя на крюке под днищем. В телеге мешок овса для лошади, мешок муки – для людей да мешок пшеницы на семена. Кобыла – пятилеток. Головка маленькая, грудь широкая, круп лоснится, и стать и сила, нрав ласковый.
Пока Настена висмя висела на сестрице, заливая ей лицо и грудь непритворными слезами, Малах с внуком на руках вокруг лошади ходил, оглаживал, почесывал, лепешкой и солью угощал с ладони.
Кривой Емеля тоже все улыбался. Оттащил мешки в лари, полез в погреб, окорочок копченый достал, огурчиков соленых, медовухи.
Видя, как все ей рады, Енафа взгрустнула – за гостью принимают.
– А ведь я к вам насовсем! – как в воду ухнула.
– Ну и слава Богу! – быстро сказал Малах, обрадованный, что красавица лошадь – прибавка к его хозяйству. Еще какая прибавка!
Про Савву никто не спросил: деревенские люди вежливые, и Енафа, вежливости ради, сказала все как есть:
– Одичал Савва от власти. Наш указ тихий, боюсь, как бы сам Никон ему не указал. Саввины братья тоже от него ушли.
Братья-молчуны закивали головами, завздыхали, разводя руками и крестясь, – беда, мол, с Саввою, одна надежда на Бога и на милость Его.
За столом Малах сидел с обоими внуками на коленях. Настенин – крошечка, а Енафин – серьезный толстячок с огромными тихими глазами.
Малах щекотал бородою внукам нежные шейки. Настенин заливался смехом, Енафин косился на него и ежился.
Хорошо встретила Енафу Рыженькая, но слово-то не воробей. За язык не тянули, сама пожелала быть «крестьянкою». Не воробей оно, нечаянное наше слово. Невидимые кумахи стоят у нас за спиною и ждут, когда мы брякнем словцо. Польют они оговорочку нашу горючими слезами, и пойдет из нее, как из зерна, росток судьбы.
Всем, однако, свой черед.
Малах и Емеля радовались прибавлению в семье. Оба хозяина, старый и молодой, затеяли перестраиваться. Нужно было перекрыть крышу, переложить прогнувшиеся сенцы, в избе поменять нижних два венца. Теперь же принялись рубить вторую половину избы, с двумя отдельными дверьми, для Енафы и для братьев. Топорики затюкали, запахло смолой, деревом. Сугробы щепы сияли, как снег. Дело огнем горело. Емеля в работе за двух меринов, Малах сметлив, всякий заруб к месту, глаз точнее отвеса. Братья-молчуны работе обрадовались, в охотку взялись за топоры.