Через две недели, когда уж стропила ставили, явился управляющий. Человек статный, глазами цепкий, на слово не задирист – себе на уме человек. То был Втор Каверза. Пути Господни неисповедимы, и служил Втор ныне боярину Глебу Ивановичу Морозову. Рыженькая после неведомых крестьянам торгов и мен перешла во владения братьев Морозовых. Братья скупили окрестные леса для поташного дела и Рыженькую заодно, чтоб было кому поташ работать. Граница владений Борисовых и Глебовых прошла вдоль по улице. Малах попал под владычество Глеба Ивановича и, стало быть, Втора Каверзы.
Управляющий спросил Енафу, чья она дочь и откуда взялась, выслушал не перебивая, а потом сказал:
– Коли ты крестьянкою родилась, то ты крестьянка и есть. Такова воля государя. Быть тебе в тягле и в полном господстве твоего и моего благодетеля – боярина Глеба Ивановича Морозова.
Енафа поклонилась. Когда же вскипело в сердце у нее противное горючее слово, еще раз поклонилась. Где ей спорить, ежели всех ее степеней – беглая жена.
Втор Каверза смотрел на нее ласково, сочувствуя, по щеке погладил. Енафа и посмелела. Глаза ресницами припушила, вздохнула, еще разок вздохнула:
– Дозволь, господин, мужу написать. Он у меня патриарху Никону служит. На острове Кий – прикащиком.
Тень задумчивости охолонула Втора Каверзу с головы до ног.
– Напиши, – соизволил, – где он только, этот остров Кий?
Удалился, однако, со двора Малаха без всякого наставления, никакого тягла не назначив и без побора.
Потянуло Енафу с той поры по лесам бродить. Как раз грибы пошли.
– Грибов натаскаю, опят наломаю, – сказалась она батюшке.
Малах, любивши грибы, не стал искать для старшей дочери иной работы. Мирно жила семья, и слава Богу!
Енафа шла по лесу как по ярмарке. Всякое дерево словно принарядившийся, со своим лицом человек. Деревья – мужики, деревья – бабы. Кто степенен, кто шут гороховый.
Грибы Енафа брала только белые да грузди. Белые – в короб, за спину, грузди – в корзину. Ахала при виде огромных красношляпных подосиновиков, улыбалась черноголовым, стройным, как мальчики, подберезовикам. Обходила полянки золотых лисичек, чтоб не задавить невзначай, грибницу не помять.
Далеко унесли ноги. Спохватилась. Не позволила Лешему доставить себя в края Лесовухи.
До Кокши – тайного места, где зарыт под дубом сундук, назначенный Лесовухой в наследство Енафиному сыну, было совсем уж недалеко.
Какое там взять из кладов – подумать о них страшно. Упаси Боже, выследят, батогами не отделаешься. Ведьмой назовут, в срубе спалят. Забыть бы лесную жизнь, как забываются сны. Так нет, стоит перед глазами былое яснее, чем деревья вокруг.
Дорогу Енафе преградила поваленная бурей, вывороченная с корнем береза. На березе стыла захолодавшая на осеннем сквозняке бабочка.
Бабочка была бархатная, черная, с голубыми «глазами», с малиновыми разводами. Живой цветок.
– И ты захолодаешь без своего Саввушки, – сказала себе Енафа и заплакала.
Вчера еще было лето жизни, а сегодня уж листобой. Отлетают дни, как листва с деревьев. Ни огня в сердце, ни тепла, а душа пеплом запорошена.
Вспомнить былое – мурашки бегут. В Богоматерь возвели! Никакими молитвами того греха не отмолить. Жила по чужому слову, по Капитоновой ереси, но ведь жила. Настена еще и завидует. Ей, бедной, еще невдомек, что племянник у нее – князь неведомого народа с целым сундуком приданого…
По дороге в Рыженькую Енафа крестила наконец своего безымянного сына. На Кие всевластный Савва не смел попам даже втайне сказать, что сын у него нехристь. Самому Никону донесут, а Никон с нарушителями церковных установлений крут.
Как знать, крестил бы или нет деревенский поп уже умеющего говорить мальчика, когда бы не братья-молчуны. Поглядел на них, сумрачных, и сделал свое дело, лишнего не спрашивая.
Нарек священник младенца Иовой. Ткнул пальцем в святцы и попал в Иову Многострадального.
Иова так Иова, счастье Бог дает.
Очнулась Енафа от своего прошлого, а бабочки нет.
– Живая! – обрадовалась и обмерла.
За березой, хоронясь среди веток и сомлевших листьев, стоял волк. Руки у Енафы упали вдоль тела, корзина на ноги плюхнулась. Все земное стало не своим, сама не своя. Но в тот же самый миг увидела Енафа женщину, идущую из глубины леса. Одежды трепетали на ней белым пламенем. Одной рукой отвернула волчью морду, другой за черный загривок взяла.
– Ступай себе!
Енафа подхватилась, а ей опять говорят:
– Корзину возьми. Грузди все крепенькие, Малаху-пахарю на постные дни.
Подняла Енафа корзину, пошла, а сама не знает – оглянуться или нет. Оглянулась-таки. Женщина на том же месте, волка держит.
Выбежала Енафа из лесу к свету полей, остановилась дух перевести, и затрясло ее, как лист.
А над жнивьем тишина. Даже птиц нет. Закат будто медовая река, земля бурьянами пахнет.
Пооглядывалась Енафа – до Рыженькой версты четыре. Жутко сделалось одной среди голых полей.
– Что же ты! – попрекнула сама себя. – Не твой ли ангел удержал волка? Не Богородица ли?
И так ей стало покойно, что пошла пустынной дорогой, шага не прибавляя, не оглядываясь, близких сумерек не страшась. До того была в себе, что не услышала догнавшую ее повозку. В повозке сидел управляющий.
– Садись, красавица, подвезу! – и приподнял колпак, опушенный куницею.
Енафа поклонилась.
– Можно бы и пониже! Я – дворянин, ты – крестьянка.
Енафа поклонилась другой раз, коснувшись рукой земли.
– Послушная. За грибами ходила? – Голос управляющего был ласковый, смотрел умноглазо, лицом чист, строг. – Может, изжаришь для меня грибков? Побалуешь?
«Волк! – с ужасом узнала Енафа. – Оборотень!»
Метнулась глазами окрест.
– Некому тебя спасти! – засмеялся Втор Каверза.
Почему-то не страшен был его смех, сказал как старой знакомой:
– Садись. Рука устала лошадь держать.
Принял у Енафы корзину.
Села над задним колесом.
– От моих рук подальше? Не больно ли ты горда… Многие мечтают о чести у меня на глазах быть.
Енафа обмерла, как в прорубь опущенная.
– Мое слово в Рыженькой все равно что царское. – Втор Каверза отпустил вожжи, лошадь сразу побежала. – Беру я тебя на службу, голубушка. В комнатные служанки. Выше не бывает. Харчи мои, денег буду давать… – призадумался, – смотря как услужишь. Рубля два в год. Царь казакам по пяти платит… Зато одену барыней, на подарки я тоже не жадный.
Енафа молчала.
– Отчего руку мне не целуешь? Или онемела от счастья?