Побежала Аввакумова рука по бумаге, бегом, искрометью, всполохом и молнией:
«Начальство русское много хуже сатаны, ибо сатана не притворяется: он Богу враг. Государевы же начальники Бога молят, царю кланяются, но всем от них слезы – Богу, царю, народу, и самим им плакать навзрыд и навеки в геенне огненной гореть… Вся беда русская от начальных людей. Давно бы самый убогий и распоследний нищий был бы сыт и доволен, когда б не воровство начальников, таких же злодеев, как Пашков».
Кончил Аввакум писать, когда бумага кончилась. С него еще жар не сошел, когда ему принесли – хлеба кусок да плошку молока, будто кошке. Принес казак Егор.
– Хочешь погубить – погуби, а не хочешь – почитай, что я написал ради правды и во имя Иисуса Христа, – подал протопоп казаку свою обжигающую глаза грамотку. – От других казаков не таись, им тоже дай прочесть.
Бесстрашен был протопоп. Егора совсем не знал, передал грамотку, полагаясь на человеческую совесть. Может, и не в худшие руки попало писаньице, но не прошло недели, как ударили казаки воеводе Пашкову грозным доносом на заводчика мятежа, на тюремного сидельца, опального протопопа Аввакума Петрова.
Обшарили протопопа с ног до головы, разве что в гноище его не копали. Каламарь забрали, перо гусиное затоптали.
Афанасий Филиппович сам пришел в башню.
– Неукротимый ты человек, протопоп, – сказал, удивляясь. – На брюхе лежишь, цепь, как на кобеле, и лай у тебя тоже брехучий.
– Верно говоришь, государь Афанасий Филиппович, – откликнулся Аввакум бесшабашно, – я есмь неукротимый.
– Неукротимый дурак – вот кто ты есть, – сказал Пашков и засмеялся. Не гневно, но очень уж невесело. Понял вдруг Аввакум: глупость сделал, может, и непоправимую. Испугался.
Пашкову казаки скамеечку в башню внесли, сел воевода возле Аввакума, задрал рубаху на его спине:
– Сгниешь.
– Сгнию, – согласился протопоп.
– Всыпал бы еще, да не по чему. Задница небось такая же?
– Такая же, господин.
– Придется голову тебе отрубить.
– За правду пострадать не страшно.
– За правду не страшно, а за глупость хуже нет – всем на смех. Знаешь, какую грамоту на тебя казаки подали?
– Какую же, господин?
– А вот такую. Просят учинить вору, заводчику мятежа, ссорщику казнь по Уложенной соборной книге… Грамота твоя глухая, безымянная, писана ради поношения государевых чиновных людей. «Везде во всех чинах нет никакой правды». Ох, умник! Казаки из-за твоей дури боятся, что всему отряду от царя немилость будет… Что скажешь, протопоп?
– Страшно мне стало, Афанасий Филиппович.
– Значит, не весь еще ум выжил. По Уложению за вину, о которой казаки мне пишут, полагается смертная казнь. Будь уверен, я бы тебя не пощадил. Просили за тебя домочадцы мои, жена, сын Еремей, жена его… Царь – далеко, пощажу тебя, протопоп, помилую… Живи, коли в собачнике этом выживешь. Не я для тебя такой жизни пожелал, ты сам.
Подхватил Афанасий Филиппович скамеечку и вышел вон.
Ни кусочка, ни глоточка Аввакум в тот день уж не получил. Зато гости пожаловали серые. Ночью мороз ударил, вот и прибежали в солому к протопопу. Ладно бы одна, на потеху. Так выводками пришли. Бегают у самого лица, словно знают: человек на цепи, беспомощен, нечем ему себя оборонить.
– Ах вы, басурманы! – Сорвал скуфью и скуфьей хлоп, одну серую прибил.
Только через день казак еду принес. Шмякнул на пол колоб масла, может, с целый фунт, и опять дверь на замок. Ни хлеба, ни воды.
– Слава Тебе, Отец Небесный! – помолился Аввакум. – Даровал ты мне жизнь, окаянному, от сатаны спас, а от человеческой напасти терпеньем уберегусь.
Поел маслица, оставляя на ужин и на следующий постный день.
Ночью на масло набежали мыши, пришлось бить их скуфьей, кулаком. Отпрянут россыпью и снова крадутся. Спасая серых от соблазна, доел протопоп припасец, кулак под голову, а сон ушел. Пробовал небо в звездах представить, а встал перед глазами Тобольск. Крутой берег грудью на воду, облака, летящие над крестами церквей…
– Воистину – корабль!
Дочь свою духовную вспомнил, Анну. Даже Марковне не рассказывал о видении, какое было Анне во время пречудного ее бешенства.
Анна с малых лет была пригожа кротостью, прилежанием к молитве, и дал ей Господь красоту столь совершенную, что на нее как на солнце смотреть. Взглянешь – и побежишь глазами прочь, и темно в глазах станет. Анну казаки отбили у кумыков. Недолго в рабстве жила, уберегла девство. Видно, и кумыки ее хранили. Собирались продать далеко и задорого. Взял Аввакум Анну в дом и не мог нарадоваться душеспасительному усердию девушки. В церкви всю службу на коленях выстаивала, правило исполняла до буквицы, готовя себя в невесты Царю Небесному.
Любил протопоп с Анною поклоны класть, творя Иисусову молитву. Голос у нее был грудной, глубокий. Сам говоришь «Господи, помилуй», и она говорит «Господи, помилуй», и вдруг увидишь себя утопающим в благоухании цветов души невинной, ничем того не заслужив.
– А дальше то же, что у всех, – сказал вслух Аввакум и вздохнул, прогоняя от себя образ духовной своей дщери.
Оттаяла на воле от пережитого рабства, отблагодарила Бога молитвами да и налилась, ожила плотью, вспомнила, как мил ей был прежний ее хозяин Елизар. В церкви хозяина своего увидала. Он ей улыбнулся да пряник дал, а она за ту улыбку, за детскую поблажку пряничком вознамерилась за Елизара замуж пойти. Жену Елизара тоже в плен увезли, и она рабства не пережила.
Вспомнилось протопопу с горечью: поставит он Анну поклоны класть, а она руки к груди прижмет и замрет, молча, будто ей рот на железные запоры затворили… Ни единым поклоном спины не переломит… Не Бог на уме – Елизар. В одну темную ночь, когда, услышав плач, он поднял ее и заставил творить молитвы, она покорилась, но, пролепетав «Отче наш», повалилась и заснула, да так глубоко, что не слышала, как ее на лавку перенесли. Спала почти бездыханно трое суток. Пробудившись на четвертый день к обеду, к еде не притронулась, хоть Марковна вокруг нее хлопотала, угощая сметанкой и шанежками, медом и взваром.
В тот вечер, помолясь, как всегда, со всем семейством, погасил он огни и продолжил усердствовать Богу, тут Анна и бросилась ему в ноги. Он, смутясь, ушел от икон и сел у стола, но она подошла к нему с робостью:
– Послушай, государь, велено тебе сказать.
И такого наговорила, чего сам о себе не придумаешь.
Перебирал Аввакум в памяти тот давний рассказец словечко за словечком, как любуются камешками драгоценными, и дивный голос Анны звучал в башке явственно, как живой:
«Когда повалилась я на молитве, приступили ко мне два ангела. И вели меня путем тесным. С левой стороны слышала я плач и рыдания, а с правой – умиленные гласы. Привели меня, государь, в место светлое, и гораздо было там красно. Жилища там стояли и палаты узорчатые глазам на радость. И показали мне палату, которая была краше всех иных зело. Велика была та палата и наряжена красотами неизреченными. В палате столы стояли со скатертями. Скатерти были белы, а блюда все с брашнами. В конце большого стола видела я дерево кудрявое, украшено, как верба, ветками да листиками повевает, а на дереве птичьи гласы. Птиц самих не видела, но пели сладкоголосо и умильно, того мне не передать, как наряжало сие пение душу мою нарядами изрядными… Повели меня ангелы из палаты, а сами спрашивают: знаешь ли, чья палата сия? Не знаю, говорю, пустите меня в нее. Они же сказали: „Палата отца твоего протопопа Аввакума. Слушай его и живи так, как он тебе наказывает, и персты слагай, как он, твой отец, и крестись, и кланяйся. Во всем не противься ему, и ты будешь с ним здесь; а не станешь слушать протопопа – будешь в давешнем месте, откуда был плач и рыданье. И скажи отцу своему, мы не бесы. Смотри: у нас папарты, у бесов того не бывает…“