– Вот она, изрядная, неизреченная красотой палата моя! – сказал вслух Аввакум, глядя в ледяную тьму высокой и очень просторной для одного тюрьмы.
Злодею особый почет. Охраняли его теперь пятеро казаков. Подходить близко к башне им тоже не позволялось, чтоб не могли с протопопом слова молвить. Боясь Пашкова, люди даже издали на башню посмотреть опасались.
Единственной утехой стала Аввакуму белая с черным собачка, прибегавшая к башне. Аввакум с ней через щель разговаривал, и собачка слушала, потому что была бездомная и желала обрести хозяина. Никто ее не брал, ибо мала была и ласкова, чтоб пугать злобой. Человек в собаке собачье ценит – злобу.
– Милая! – пожалел собачку Аввакум, припадая глазом к щели. – Ишь, ребра торчат. Не нагуляла летом жирку, как же перезимуешь? И дать-то тебе нечего. Хоть бы косточкой какой меня воевода строгий попотчевал!
И вот радость – щей принесли. Не посоленные, без хлеба. В щах листик капустки и целых три кости! Хоть бы волоконце мясца на все три. На смех кормят, а протопоп обрадовался до сияния.
– Удружили щами! – кивал головой казаку, пришедшему забрать горшок. – Погрелся.
– Завтра еды тебе не будет, – сказал казак, ухмыляясь, – кости будешь глодать.
– Мне на цепи – кости в самую пору, – согласился протопоп.
И в тот же день попотчевал собачку. Ох, как хвостом-то виляла! Как смеялась, скаля пасть, пахнущему человеком человеку! Хоть не видела сидельца, но любила его за ласковую речь да за жалость в глазах.
Три дня получала собачка кости. А не стало костей – все равно приходила, поговорить.
Морозы опередили снега на целую неделю. Подышит протопоп на пол перед собой, а на дереве иней. В стенах, может, и теплее, чем за стенами, но разница как в открытом поле и в лесу под елью. Одною только молитвою согревался Аввакум. Пел утреню, часы, обедню, вечерню, Иисусову молитву творил. На холоде болячки его зарастали. На колени подниматься начал. С колен на пол бухнется, и опять, опять раз с полтысячи…
Наконец обрушился снегопад, обволокло башню метелями. Поднялась земля к небу, сугробы щели закрыли.
Полной мерой познал протопоп все степени холода. Наука для Сибири непраздная.
Не сам Пашков смилостивился – прошением супруги его, государыни Феклы Симеоновны, да снохи Евдокии Кирилловны в первый день Филиппова поста и, видимо, ради памяти отца воеводы, он-то ведь Филиппович, взяли Аввакума из холодной башни и перевели в избу, где сидели аманаты из инородцев и где Афанасий Филиппович, за неимением псарни, держал собак. От цепи, однако, не избавили. Собаки вольно по избе ходят, а протопоп, служитель Господу, – на цепи.
С аманатами много не наговоришь, русского языка не знают, молился страдалец да блох ловил. Собаки у себя в паху блох мордой копают, а он под мышками. Блоха не за всякое место человека ест, выбирает, где нежнее.
Пришло наконец светлое Рождество Христово.
Аманаты дивились на протопопа, как среди ночи запел он славу празднику:
– «Величаем Тя, Живодавче Христе, нас ради ныне плотию рождшагося от Безневестныя и Пречистыя Девы Марии… Прежде век от Отца рожденному нетленно Сыну, и в последняя от Девы воплощенному безсеменно Христу Богу возопиим: вознесый рог наш, свят еси, Господи… Таинство странное вижду и преславное: небо – вертеп, престол херувимский – Деву, ясли – вместилище, в них же возлеже невместимый Христос Бог, Его же воспевающе величаем».
Бог послал Аввакуму и в праздник сердцем страдать. С подарком отцу и за благословением пришел, одолев двадцать верст по лютому морозу, старший сын – Ваня. Стал спрашивать, где сидит отец. Казаки схватили мальчишку, привели к воеводе, и Афанасий Филиппович, нимало не задумавшись, приказал отвести его в башню, запер на всю ночь.
Кому Святки, а кому слезки. Обморозил Ваня за ночь ноги, руки, лицо. Еле живого доставили его к матери да еще и с руганью, с угрозами.
10
Сидя на полу под бычьим пузырем окошка, старец Григорий расписывал природными вечными красками дугу для крестьянских розвальней. Он покрывал ее сплошь махонькими голубыми цветами, оплетал зелеными листьями хмеля и был в умилении от ненароком получившейся красоты.
Молодой монашек, войдя в клубах пара с охапкою дров, за ручку ухватить не успел, дверь растворилась, и в темноте сеней Неронов увидал двух крепко заиндевевших людей, утонувших по шапки в морозном облаке.
– Что избу студите? – крикнул старец Григорий пришельцам.
Монашек бросил дрова у печи и сказал недружелюбно, стряхивая с рукавиц снег:
– Еще не полдничали, а они переночевать просятся.
– Да заходите же! – досадуя, крикнул старец; ему пришлось встать с пола – мороз по всем углам разошелся.
Дверь наконец затворилась, и крепко иззябшие люди встали у порога. Холод стекал с них не хуже дождевой воды.
– Снимайте шубы да на печь лезьте! – предложил старец Григорий.
Странники скинули промерзлые, стучащие не хуже сапог валенки и уж потом скинули шубы, шапки.
– Отец Феопрепий, ведро холодной воды им! Пусть руки-ноги окунут.
Феопрепий поставил воду с лавки на пол, а старец Григорий, сняв с гвоздя полотенце, растер странникам ноги, и они отправились на печь. Холод, покидая их тела, тряс их на прощанье и щемил «сшедшиеся с пару» окоченелые ноги.
– С прибытием на богоугодную речку Сару, в Игнатьевскую нашу пустынь, – поприветствовал странников старец Григорий. – Ох, ледовитую зиму посылает нынче Господь!
Странники тихо дрожали на млеющих от тепла кирпичах.
– Михаил Архангел в этом году с мостом, – сказал один из них.
– Хуже зимней стужи – стужа Никонова, – откликнулся старец и зорко поглядел на печь, как примут слова.
– Нехорошо на Русской земле, – охотно сказал тот, что был темен волосом и лицом худ. – Сирот много. Пятнадцать тысяч мужиков под Ригой побито. В Москве во все колокола звонили. Над шведами победа, царю польскую корону поднесли. Ныне он у нас польский круль.
– Круль! Никон, как тесто, небось вспух от гордыни! Ему мало, что из русских нас в греки переделал, теперь в латинян переделывать станет.
– Никон иконам латинского письма глаза колол, – сказал второй странник.
– А теперь и православным будет колоть! – вскричал старец Григорий.
– Грех так о патриархе говорить! – испугался худолицый.
– Дурак! – сказал ему спроста старец Григорий. – Ты сам за себя заступайся, за душу свою. У патриарха – царь заступник, а может, и вся сатанинская рать!
Странники на печи перекрестились.
– Не говори так, батюшка! – взмолился поперечивший. – Я тоже монах. И тоже бегаю от Никона. Однако, молю тебя, не говори худого о святейшем, Богом избранном.
– В бегах? Как я, говоришь? А где был насельником?