Аввакум поглядел в глаза казакам.
– Будь по-вашему. Письмо напишу, но отправить мне его не с кем.
– Ты, батька, будь в нас надежен. Письмо сами отвезем. А случись беда, тебя под Афанасиев кнут не подставим. Ты уж только напиши. Твое письмо сам царь прочитает.
Вздохнул Аввакум.
– Сколько же это идти письму до Москвы! Год, а то и два – в одну только сторону. Я еще напишу, пожалуй, к тобольскому владыке. Ох, много нам придется претерпеть от шалостей Афанасия Филипповича!
Из Байкала по Селенге вышли в левый ее приток, в речку Хилок. То была не река – сбесившийся конь. Вся в пене от безумной скачки, от неистовых струй, водоворотов. А идти-то надо было против течения. Под парусом, на веслах – назад сносит. Пашков приказал тянуть суденышки бурлацким способом. Всех без разбору впряг в лямки.
Увидал, что протопоп молебен на берегу затеял, набежал с руганью:
– Бог нам и без твоего заступничества поможет! Надевай лямку да тяни. Твоего добра полный корабль, тянуть за тебя некому.
– Я работников нанял.
– Хозяин выискался. Здесь один хозяин, и зовут его Афанасий Филиппович. Твои работники – мои.
Забрал у Аввакума нанятых им людей, и стал протопоп бурлаком.
Тянуть груженую барку, которую вода норовит развернуть и унести вспять, – труд мученический. Кажется, сам материк прешь на себе. Слава Богу, если земля под ногами твердая, а то ведь как песок – коленками о твердь скребешь. Еще хуже – галька. До того наломаешь ноги, как больные зубы ноют. И никакого роздыху от воеводского поспешания. Сядут казаки обедать – Афанасий Филиппович уже над душой стоит. У иных котел опрокидывал, коли хлебали не по его хотению, а по его хотению ложка должна мелькать, как спицы в колесе. Сон всем устроил куриный. Часа два-три даст прикорнуть – вставай, впрягайся. И сам не спит, сыч!
Недели полторы этак мучились, пока вконец не изнемогли. Выдалось уж особо несносное место. Погода тихая, жара, а на воде буря. Кипит река, ревет, как зверь! Между берегами мечется, колесом идет.
Изнемогли казаки, приторочили кораблики к соснам, к большим камням. Аввакумова барка последняя, ее за куст привязали. Марковна с детьми на берег сошла, Аввакум же с кормщиком, наоборот, взошли на корабль, поглядеть, нет ли течи, толокна взять, котел. Не увидели, как вода куст с корнями вырвала и понесла. Да сразу на стремнину, в пляс, волчком вскрутнула, взгромоздила на камни, накренила и так снизу поддала, что барка перевернулась. Протопоп с кормщиком вынырнули, за барку хватаются, а она, как живая, не дается им в руки, с боку на бок перевертывается. И ползают они по ней, не смея отцепиться – утянет в пучину или о камни забьет.
– Владычица, помоги! Уповаю на Тебя, не утопи! – кричал на весь Хилок протопоп, втягивая себя на днище и тотчас ухая вместе с баркой в водоворот и выметываясь из громокипящей пропасти, уже повиснув на борту и волочась по стихии, вопия о спасении.
Казаки бежали по берегу с баграми, пытаясь зацепить кораблик. И никак это не удавалось, Больше версты несло. Наконец перехватили, подтянули к берегу, достали из воды кормщика и протопопа. Аввакум, отжимая волосы, смеялся, разводил руками:
– Вот купель так купель! Как мухи мы с кормщиком ползали.
– Скоморох! – налетел на протопопа бешеный воевода. – На посмех себя выставляешь?! Нарочно барку ворочал с боку на бок.
Казаки стояли молча. До посмеха ли, когда двое чуть не потонули у всех на глазах? Муку всю смыло, все чемоданы да сумки с добром водой попорчены. Пришлось Марковне всю рухлядь свою напоказ выставить: на кустах сушить рубахи, исподники, однорядки, кафтаны, шубы атласные, шубы тафтяные и еще всякую всячину, что нажили, по весям и городам скитаясь.
Не то что высушить пожитки, от страха не успели опомниться – воевода уж дальше гонит. Пришлось мокрое собирать, в мокрые сумки да чемоданы запихивать… И опять остановки скудные, часа на три, на четыре, когда уж совсем темно.
Может, и нарочно гнал, чтоб у протопопа добро попрело. И впрямь многое попрело, шибая на весь Хилок гнилью.
Наконец вышли на гладкое место – Господи, это о воде-то сказать! Целый месяц в ушах стояло струй клокотанье и камней скаканье. Подняли паруса, поплыли.
Лежал протопоп на дне барки, как бревно. Пальцем пошевели – всему телу больно.
– Давай я тебя, батька, поглажу! – шептала Марковна. – Исстрадалась, на твои мучения глядя.
Подняла на Аввакуме рубаху, а живот синий.
– Боже ты мой! Отчего такое?
– От натуги, Марковна. У меня и ноги такие же.
Кинулась она целовать тело супруга, и он о немочи своей так вдруг крепко запамятовал, что обнял нежную, мягонькую, слова доброго добрее и теплее, половину свою богоданную. И была у них любовь и жар, словно только-только нашли друг друга, как в Лопатищах, на заре жизни.
Потом лежали бок о бок, дорожа счастливым теплом, и, душа к душе, вспоминали родину милую.
– Экое прозвище нескладное – Лопатищи, – сказал Аввакум, – чужие люди думают, что в селе лопаты делают, а ведь имя-то от речки, от Лопатинки, оттого, что лопочет. Нежное да ласковое породило несуразное.
– Наш с тобой укос был на Хмельниковской поляне, а у батюшки моего, у Марко Ивановича, – на Ивашевке. Вот уж светлая речка, вот уж певунья. Батюшка до того, как кузницу завести, бортничал. – Марковна тихонько засмеялась. – Вот ведь что перед глазами вдруг встало. Мы с матушкой идем по лужку, а он голубой от незабудок, второе небо, а из лесу выходит батюшка. Рубаха на нем льняная, белая, волосы копной, борода русая. А по бороде, по волосам – пчелы ходят, а над головой – венцом! Мне страшно за батюшку, знаю, пчелы больно жалят, и весело – не трогают они батюшку, льнут к нему, будто к дереву цветущему. – Провела по лицу рукой. – Петрович, ведь мне о ту пору разве что лета два было! Да ведь точно два, а как наяву ту картину вижу: незабудки, лес, батюшка в венце из пчел.
– Я поздно душой прозрел, – откликнулся Аввакум, – плоховато себя младенцем помню. Я ведь родился, когда отцу под шестьдесят было. Старшие мои братья на целую жизнь взрослее меня. Нас по отцу Петровыми звали, а иной раз и по деду – Кондратьевыми. Всему Григорову были на удивление. Два старших брата в селе Поповском священствуют: Никифор попом, Якушка – дьяконом, а мы мал мала. Бог дал отцу детей, как женился, и на склоне лет одарил выводком; нас, последышей, четверо: Кузьма, Герасим, Евфимка, а я среди них первый.
С неба, будто просо, посыпались звездочки. Огня в них не было, а так – белые полоски. Аввакум вдруг уснул, но тотчас и пробудился, сильно вздрогнув.
– Спи спокойно, родимый, – обняла Марковна супруга.
– Ох, Настюшка! Ужасный был мне сон.
– Да когда же? Я сморгнуть не успела, а ты уж проснулся.
– Брат Евфимий приходил. О нас с тобой плакал.
– Спи, отец! Спи, хранимый ангелом. В снах одно снится, а в жизни другое, обратное.